Они пошли друг к другу навстречу.
— Ну что? — теряя уже над собой контроль, с грубой требовательностью спросила Маша.
Поди сюда, — спокойно, терпеливо сказала Вера Ильинична, — поговорим.
В темноватом коридоре в углу стояли стулья: Вера Ильинична усадила Машу, а сама села так, точно желала загородить собой ученицу, заслонить ее, защитить.
— Маша… — начала она.
— А я знаю! — вдруг выкрикнула Маша. — Я все знаю, и не надо мне ничего говорить. И пустите меня, пустите!
… Это тоже останется навсегда в памяти — склоненное лицо учительницы, растерянная ее улыбка, ее серьезные, печальные глаза, большие руки в старческих пигментных пятнах, которыми она пыталась обнять, удержать Машу, а та вырывалась от нее, царапалась с отчаянной дикостью.
— Маша! — звала учительница.
А Маша уже неслась по коридору и по лестнице, не видя ступеней, вниз — куда-то, куда, сама не зная…
Тогда инцидент этот как бы вымылся из сознания — уже на следующий день Маша плохо что помнила, — но по прошествии времени снова возник во всех подробностях, свежо, ярко. Возник вместе с запоздалым раскаянием, с горьким чувством собственной неблагодарности.
Но это пришло позднее, а тогда Вера Ильинична посоветовала Машиной маме перевести дочь к другому педагогу, объяснив, что сама она мало что может теперь своей ученице дать.
16. Татьяна Львовна
В той школе не было редкостью, когда кого-либо из учащихся принимал в свой класс педагог консерватории. Это считалось почетным и давало ощущение, что ты как бы приблизился к своей мечте — да, еще школьник, но уже вхож вместе со студентами в желтоватое здание на улице Герцена, перед которым сидит бронзовый Петр Ильич Чайковский.
И вот с осени нового учебного года Маша поступила в класс доцента консерватории Татьяны Львовны.
Это было счастье. Ни до, ни после не приходилось Маше испытывать того благоговения, какое возникало в ней, когда она, потянув на себя тяжелую, с бронзовой ручкой дверь, входила в учебный консерваторский корпус, поднималась к раздевалке с низким потолком и, мимо столика вахтера, шла по долгому коридору, минуя лифт, которым пользовались в основном преподаватели, а студенты взбегали на нужный этаж по широким ступеням лестницы, опережая неспешный ход старого лифта.
Здание гудело от смешанного звучания рояля, скрипки, виолончели, в паузы которого вклинивались фиоритуры вокалистов, и этот гул казался Маше праздничным, воодушевляющим, с невольной улыбкой она шла по коридору к белым двустворчатым двойным дверям класса, где занималась со своими учениками доцент Татьяна Львовна.
Татьяна Львовна была одной из самых молодых в преподавательском составе консерватории, но выделялась не только молодостью, но и подчеркнутым интересом к собственной внешности, не желала приносить свою женственность в жертву бытующим представлениям об обязательно строгом, скромном облике педагога. Нет, она позволяла себе надевать очень короткие, по тогдашней моде, юбки, поскольку обладала стройными ногами, и подолгу стояла в раздевалке у зеркала, не обращая внимания ни на чьи взгляды. В этом тоже сказывалась ее независимость, хотя прежде всего независима она была в деле, и ее мнение, ее оценки пользовались уважением среди коллег: несмотря на молодость, она считалась авторитетом.
Она принадлежала к той породе женщин, которых одни находят дурнушками, а другие, напротив, прелестными. Фигура у нее была бесспорно хорошей, но длинный и к концу расширяющийся нос, нижняя губа заметно оттопыривалась, посредине зубов расщелина, в припухших веках медвежьи глазки.
Подобное описание может показаться нелестным, но думается, что сама Татьяна Львовна в отношении себя была более чем трезва.
Однажды, придя на урок сердитая, она вдруг обернулась к сидящей за роялем ученице. «Ну ты представляешь, — сказала, — челка им моя не нравится!
Говорят, вид не солидный. А вот, гляди, — резким движением она отбросила волосы со лба, сжала голову обеими руками, — без челки я какова? Ну ведь жуткая уродина!» — и засмеялась.
Что касается Маши, то она находила Татьяну Львовну обворожительной. Для нее, нескладного подростка, казалось непостижимой та свобода, с которой Татьяна Львовна держалась, и очаровательным слышался смех, и кокетство воспринималось без тени вульгарности.
Иными словами, Маша Татьяну Львовну боготворила. Для нее это стало нерасторжимым- Татьяна Львовна, и консерватория, и музыка. Она входила в просторный, с двумя роялями класс, слышала запах духов Татьяны Львовны и вся размякала от взгляда учительницы, брошенного хотя и вскользь, но доброжелательно, с умной, нисколько не обидной насмешкой.
— А вот и дети пришли! — говорила Татьяна Львовна, сидя у рояля чуть боком и заложив ногу на ногу — длинную стройную ногу в прозрачном чулке.
Это приветствие — «Вот и дети пришли!» — вошло в привычку.
Действительно, все в классе были взрослыми, студентами, и только Маша — школьница, малявка. Но Маше нравилось такое обращение, нравилось, что она — «дети», что Татьяна Львовна выделяет ее среди прочих, даже балует, ну как самую младшую.
А вообще-то Татьяна Львовна была строга-а! Итак порой зло насмешничала, что у взрослых парней чуть ли не слезы на глаза навертывались, — это случалось, когда кто-то из них обнаруживал свое невежество, и даже не в области музыки, а, скажем, в живописи, в литературе.
Татьяна Львовна возмущалась, как правило, не случайным незнанием, вполне, конечно, простительным, а самой позицией: мол, общая эрудиция способностей не прибавляет, и вообще талант отнюдь не одно и то же, что ум, и, безусловно, ума как такового и выше, и ценнее. И приводились примеры: такой-то — дурак дураком, а как играет!.. Подобные разговоры приводили Татьяну Львовну в бешенство, и она клеймила невежд, их ограниченность, и тоже приводила свои примеры, и, безусловно, была права, но только в ее энергичном отстаивании бесспорного проявлялась и некая личная ее ущемленность: она сама была больше умна, чем талантлива, а догадка такая человека искусства задевает.
Для Маши это открылось позднее, а тогда она была целиком на стороне Татьяны Львовны, тем более что в процессе занятий они с учительницей нередко говорили о поэзии, о картинах, музеях, и Маша была очень в такие моменты горда: ей казалось, что Татьяна Львовна отводит с ней душу.
На этой основе, литературной и вообще, так сказать, культурной, и началось у Маши с Татьяной Львовной сближение, уже вне консерваторских стен, с провожаниями, с допущениями в дом, что порождало в Маше неизъяснимое блаженство.
Она опьянялась общением с Татьяной Львовной, как опьяняются только влюбленные, когда часы кажутся минутами, и ожидание вовсе не скучно, потому как заполнено предвкушением встречи, и каждая интонация, каждый жест объекта твоего преклонения наполняется особым смыслом, грацией, и наблюдать за ним даже просто со стороны представляется невероятно увлекательным.
Татьяна Львовна надевала в раздевалке свое пальто с капюшоном, с этим пальто обычное чутье ей изменило, лицо, в обрамлении капюшона казалось не просто носатым, а как бы шаржированным, но это мелочи, Маша отмахивалась от них, глядя, как Татьяна Львовна взбивает у зеркала челку, как надевает перчатки, кивает покровительственно ожидающей ее Маше — мол, пошли.
Однажды, идя по улице Герцена рядом с Татьяной Львовной, Маша встретила прежнюю свою учительницу, Веру Ильиничну, и снисходительно-небрежно с ней поздоровалась. На мгновение ей сделалось неловко, но влюбленные всегда целиком устремлены в будущее, и тени прошлого их не занимают.
17. Приближение
Неоднократные провожания Татьяны Львовны до дома, где она жила, привели к тому, что однажды Маша таки порог этого дома переступила — оказалась допущенной в святая святых, такое у нее было ощущение.
«Святая святых» оказалась квартирой на шестом этаже серого многоподъездного дома, прорезанного арками и с большим мрачным проходным двором, — квартирой, где в тесной передней лежали сбившиеся половики и груда разношенных тапочек, в которые Татьяна Львовна, сняв свои высокие каблуки, тут же сунула ноги.