Настя просунула тонкую руку меж прутьями решетки и попыталась тронуть ближайшую веточку.

— Так близко, а не достанешь, — с досадой сказала она. — Целое море цветов под замком! Чудесный у сирени запах — несильный, благородный, с горчинкой, правда? Яблони — те много слаще.

И весенние цветы почему-то совсем не пахнут медом.

— А одуванчик? — напомнил Самоваров.

— Да, он довольно приторный и даже желтее меда. Вкусный, говорят. Во всяком случае, моя покойная черепаха обожала одуванчики.

— Вера Герасимовна из них делает варенье, компот, суп, салат и котлеты.

Настя поморщилась:

— По-моему, это очень обидно для цветка — быть съедобным. А уж жевать и глотать цветы, если ты не черепаха, — извращение!

— Особенно цветную капусту. Или те сиреневые, у которых пять лепестков. Ты сама такие ела, я видел.

— Пятилистики едят для счастья, как трамвайные билеты, — стала оправдываться Настя. — Они невкусные, горчат, и никто из них супов не варит.

Она снова грустно поглядела за решетку.

— Чего только не сделаешь, чтобы стать счастливой! Вот, например, сейчас мне для счастья просто необходимо попасть в этот сиреневый рай. И написать там этюд! Со двора не пройти, а здесь решетка высоченная. И вообще лезть через забор в дурдом нелепо, в этом ты прав. Может, попробуем пройти с центрального входа? И через коридор? Там наверняка есть какая-нибудь дверь в сад.

— Нас не пустят.

— Мы объясним начальству, что не собираемся рвать цветы...

Центральный вход под паровозами был заперт. Самоваров с Настей снова двинулись к приемному покою через классические, с белеными тумбами и пифагоровыми шарами, ворота психбольницы. Настя решила рассказать врачам, что они с Самоваровым оба живописцы и погибнут, не написав здешней сирени.

— После таких просьб скорая медицинская помощь тебе обеспечена, — заметил Самоваров.

— Что же делать?

— Коля! Настя! Какими судьбами? — раздался вдруг знакомый, хрустально надтреснутый голос.

Со стороны приемного покоя к ним приближалась Вера Герасимовна. Ее седины серебрились на весеннем солнце, с крепдешиновой блузки тусклым камушком подмигивала неизменная брошь. Супруг, Альберт Михайлович Ледяев, бережно поддерживал ее под локоток. Несмотря на бесчисленные болезни, он был свеж, розовощек и очень походил на дряхлого школьника из хорошистов — старательного, но звезд с неба не хватающего.

Встреча для всех оказалась неожиданной. Голубые дальнозоркие глаза Веры Герасимовны пытливо уставились в лицо Самоварова. «Ну все! Решит сейчас, что я рехнулся, — иду лечиться. И ведь ничем потом не переубедишь!» — подумал Самоваров с тоской.

— Мы пришли посмотреть знаменитый сиреневый сад, — первой заговорила Настя.

Вера Герасимовна нисколько ей не поверила:

— Сад совсем с другой стороны здания!

Она продолжала тревожно глядеть на Самоварова, пока не сделала неизбежный вывод:

— Коля, до чего ты бледный! Тебе надо обратиться к квалифицированному специалисту.

— Вы не знаете, как можно пройти в сад, где сирень? Повсюду одни решетки и замки, — пожаловалась Настя. Бледность Коли не пугала ее.

Альберт Михайлович улыбнулся Насте. Он склонил голову так, как это умеют лишь в театре оперетты, где он до пенсии служил концертмейстером. Несмотря на преданную любовь к Вере Герасимовне, он всегда при виде красивых девушек таял, как шоколадка в кулаке. Его первая жена, актриса, тоже опереточная, часто поколачивала его за эту слабость.

— Боюсь, что в палисадник с сиренью проникнуть совершенно невозможно, — сказал Альберт Михайлович и сложил домиком свои шелковые бровки. — Со стороны улицы решетка непреодолима, на больничной калитке висит амбарный замок. Ключ от замка только у главврача, начмеда и дворника.

— А как найти дворника? — не сдавалась Настя.

— Боюсь, тоже невозможно. Я много раз слышал, что дворник существует. В конце концов, ведь кто-то же метет тут асфальт! Но я никогда лично никакого дворника не видел. И никто не видел. Жаль, что не получилось вам помочь. Сиреневый сад, увы, недоступен...

— Черта с два! — раздался с крыльца приемного покоя зычный голос.

Все разом обернулись и увидели Алексея Ильича Тормозова, знакомого сумасшедшего семьи Ледяевых. Дело в том, что Альберт Михайлович после смерти своей первой опереточной супруги — той самой, что его колотила и вдобавок была лет на тридцать старше, — впал в глубокую депрессию. Как и Лика Горохова, он не мог снести утраты любви. Он ничего не ел, часами плакал в голос, и в конце концов его пришлось везти на Луначарского. Здесь он подружился с несколькими интеллигентными душевнобольными и стал понемногу приходить в себя. Позже встреча с Верой Герасимовной довершила исцеление.

Дружба, возникшая в клинике, с тех самых пор поддерживалась. Тормозов, бывший инженер, крупный, краснолицый, лет под шестьдесят мужчина с носом-картошкой, был совершенно не опасен для окружающих. Он лишь поражал ненормальным зарядом веселости и оптимизма да рассказывал феерические истории о своем прошлом. Где у него правда, где вранье, с непривычки понять было сложно, тем более что трактовка исторических событий и у несумасшедших теперь попадается самая разнообразная.

— Алик, ты слабак! — возмущенно вопил с крыльца Тормозов. — Слабак будешь, если не вопрешься в этот собачий сад и не наломаешь любимой девушке ведра три сирени!

— Там на калитке амбарный замок, — стал оправдываться Альберт Михайлович.

— А на что даны человеку молотки, клещи, гнутые гвозди и надежные мужские руки? — кричал Тормозов. — Вот помню я прием в Кремле в пятьдесят девятом...

Он сошел с крыльца, приблизился к знакомым и доверительно обнял Алика за плечи.

— Съехались передовики всех отраслей народного хозяйства, — сообщил он. — Тьма ударников! Вышли мы на улицу перекурить, глядим — вдоль кремлевской стены Людка Зыкина топает. У нас на Байконуре всякий ее знал: она одно время была дублером у Терешковой и у Быковского. Я гляжу — она? не она? Годков-то порядочно прошло. Но она сразу ко мне: «Леша!» Я ее наконец тоже узнал. Она это, наша Людка: коса до пояса, на пальто спереди полено березовое вышито. Встретились, обнялись, старое вспомнили, но мне не по себе. Ведь у нас на Байконуре как было принято? Кого из девчат увидим, сразу букет вручаем! Бывало, все огороды директорские обнесем, но девчатам цветов добудем. А тут стоит наша Людмила с пустыми руками, только кошелка на плече болтается.

Настя всегда побаивалась жизнерадостного Тормозова и теперь норовила спрятаться за спину Самоварова. Тормозов с Аликом в обнимку тоже кружил вокруг Самоварова, чтоб донести свой рассказ до каждого слушателя.

— Где для Людки цветов взять? — повествовал инженер далее. — Оглянулся я: кругом один только исторический красный кирпич, а поодаль памятник Ильичу. Неплохой памятник, но теперь его, должно быть, давно на свалку свезли. А тогда стоял себе, и вокруг клумбешка была разбита. Цветы на ней, не знаю, как называются — везде их полно, розовые такие, вонючие. Кинулся я их рвать, а они, сволочи, только с корнем выдираются. Корень длиннющий, мочковатый. Но все равно обнес я клумбешку, даю Людке букет. Она меня к груди прижала: «Спасибо, сынок! Одни наши, байконурские, меня с цветами встречают. От партии-то и правительства ни вершка, ни корешка не дождешься!» Так и не получила ведь никаких высоких наград, бедняга...

— Чего ты, Леша, врешь, — с укоризной сказал Альберт Михайлович. — Молодежь ничего не знает и вправду всякое может подумать. Людмила Зыкина — народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии, Герой Соцтруда!

Тормозов обиделся:

— Ты, Алик, меня за дурака держишь, что ли? Я все это и сам знаю. Да только ордена и медали на нашу Люду потом уже, как из ведра, посыпались, после полета!

— Какого еще полета?

— В космос, балда!

Вера Герасимовна давно уже хотела намекнуть мужу, что не надо спорить с Тормозовым. Она дергала Альберта Михайловича заботливой рукой за рукав и шлепала по лопаткам. Но тот уже завелся.