Изменить стиль страницы

Впрочем, самое интересное не это. Во времена Мольера вечно раздраженный Альцест кажется нелепым именно из-за его крайностей. Ему воздают должное, но он неизменно вызывает смех. Симпатии принадлежат Филинту, законченному типу «порядочного человека». Донно де Визе здесь не оставляет сомнений: «Друг Мизантропа так благоразумен, что привлекает все сердца. Он ни слишком придирчив, ни слишком снисходителен, и, не впадая ни в ту, ни в другую крайность, поведением своим заслуживает всеобщего одобрения. Что же до Мизантропа, то он должен вызывать у себе подобных желание исправиться». Мольер, очевидно, согласен с этим суждением, если включает текст Донно де Визе в издание «Мизантропа». Филинт и для него — образец «порядочного человека».

Но по мере того, как проходят десятилетия и буржуазия набирает силу в противовес дворянству, мы наблюдаем знаменательное явление: Филинт понемногу теряет расположение публики; его безвольное подчинение капризам развращенного общества сравнивают с твердостью Альцеста. В «Письме к Д'Аламберу» (1758) Жан-Жак Руссо так описывает Филинта: «Друг всем без разбора, он постоянно ободряет дурных и своей преступной мягкостью поощряет пороки, из коих родится все зло в обществе».

Фабр д'Эглантин («Филинт Мольера», 1790) доводит эту мысль до абсурда. В его глазах Филинт — плохой гражданин, который находит, что все к лучшему в этом лучшем из миров, только бы не касались его привилегий; он становится опорой общественной несправедливости, тогда как Альцест отныне — «порядочный человек», потому что он сознает эту несправедливость и падает ее жертвой. Бедный Мольер! Гете высказывается в том же духе, хотя более гибко и умеренно. Для романтиков Альцест — гений, гонимый, терзаемый обществом и выкрикивающий свою боль. Наконец, в XX веке, по прекрасному определению Эдуарда Лопа и Андре Соважа («Предисловие и примечания» к «Мизантропу»), «Альцест становится самым совершенным сценическим выражением протеста против всех форм лжи и социального конформизма».

Выражаясь скромнее, можно сказать, что «Мизантроп» остается злободневен по двум причинам: во-первых, потому, что речь в нем идет об извечной борьбе чистоты и порока, своеобычного и общепринятого, правоты и несправедливости. Во-вторых, литературные качества комедии таковы, что тонкие умы, ревнители языка не перестают ею восхищаться. Написав эту пьесу, Мольер достиг своей цели: завоевать подлинное уважение знатоков, избавиться от репутации балаганного зазывалы, занять место среди писателей, достойных этого имени. Морализаторские задачи были для него не так важны, как литературный успех. В конце концов, не имеет особого значения, что публика поначалу предпочитала Филинта Альцесту, что она вкладывала в комедию философский и социальный смысл, возможно, очень далекий от намерений Мольера. Художественные достоинства пьесы перевешивают все, и Вольтер был прав, говоря, что она «написана скорее для избранных умов, чем для толпы». Прежде всего это непревзойденное произведение искусства, равноценное, на наш взгляд, «Сиду» Корнеля и «Беренике» Расина.

АНЕКДОТ, ЧТОБЫ ЗАКОНЧИТЬ ПОРТРЕТ АЛЬЦЕСТА

Анекдот этот рассказывает Жак Копо в своем предисловии к «Мизантропу». Он слишком любопытен и показателен, чтобы его не привести. Мадемуазель Марс, игравшая Селимену, жаловалась, что не может достаточно убедительно произнести реплику:

«Однако, будет с вас!
Забавно, что вы вдруг такую взяли волю,
Я оскорблять себя вам больше не позволю».

Когда кто-то удивился такой слабости мадемуазель Марс, она ответила: «Это правда, как может женщина не любить Альцеста?»

А когда сам Жак Копо упрекнул Валентину Тесье за то, что она слишком нежна с Альцестом, актриса сказала, повторяя признание мадемуазель Марс: «Мне все время хочется обнять его».

XXII МОЛЬЕР И ВРАЧИ

МОЛЬЕР И ВРАЧИ

Было бы естественно заметки об отношении Мольера к врачам увязать с главой о «Мнимом больном», последней и самой «медицинской» его комедии. Но этой пьесе сопутствуют обстоятельства столь трагические, что рассуждения о путях гиппократовой науки в XVII веке показались бы кощунственными, во всяком случае — неуместными. А потому да простится нам такое забегание вперед, благо для того представляется повод.

Мольер начал и кончил пьесами о врачах. Может даже показаться, что врачи становятся его навязчивой идеей, и трудно понять такую пристрастность, чтобы не сказать — беспричинную злобу. Само по себе перечисление достаточно убедительно:

1658: «Влюбленный доктор»

1659: «Летающий доктор»

1660: «Доктор-педант»

1661: «Три врача-соперника»

«Вязальщик хвороста» (который станет «Лекарем поневоле»)

1665: «Любовь-целительница»

1666: «Лекарь поневоле»

1673: «Мнимый больной»

Не говоря уж о многочисленных отсылках к медицине, к врачебному жаргону (как в «Дон Жуане» и «Господине де Пурсоньяке»), к болезненному состоянию иных героев — например, к ипохондрии Альцеста. Откуда такое ожесточение у человека доброго от природы, «неизменно справедливого сердцем» и скорее снисходительного, несмотря на острое чувство смешного и иронический склад ума? Почему в его пьесах нет ни одного врача, который не был бы нелеп или отвратителен, тогда как множество его персонажей вызывают симпатии, хоть на миг? На то есть две основные причины, остальное маловажно. Все друзья и близкие Мольера согласно указывают на его мечтательную натуру, склонность к меланхолии и грусти, что делало его в обществе, вопреки ожиданиям, несколько угрюмым. «Мольер вовсе не смешлив», — говорит Скаррон. Его веселость и паясничанье на подмостках чисто профессиональны; они не выражают подлинной сути его души, где скрывается печаль, переходящая в завороженность своими горестями, а затем и в страдание, усугубляемое тем, что оно остается тайным. При всех своих удачах добился ли он того, чего хотел? Не жалеет ли он о том, что выбрал сцену? Борясь за изменение общественного статуса актеров, не думает ли он о себе самом, о том, на сколько ступенек он спустился по социальной лестнице, увлекаемый своей страстью к театру? У этого упрямца бывают минуты колебаний. Этот стойкий солдат может дрогнуть, впустив в свои мысли тот страшный вопрос — «зачем?», который мучает великих художников: ведь все они так или иначе непоняты и обмануты. По мере того, как идут годы и истощаются силы (ремесло драматурга-актера-режиссера-директора труппы пожирает всё!), то, что прежде было только намечено в характере, начинает укрепляться, развиваться. Незаметно Мольер становится ипохондриком. Но если обыкновенные больные погружаются в бесплодное и изнурительное самосозерцание (постоянно прислушиваясь к своему недугу, постоянно в поисках нового врача или чудодейственного средства), то существа возвышенные больше заняты душой, чем телом, и открывают для себя всю терпкую сладость мизантропии: сдавленные рыдания, сердитые слезы и беспомощность; для окружающих это не менее тягостно и утомительно. И только немногим редкостно одаренным людям удается подняться над собой и претворить в искусство свою боль и тоску — постоянный предмет наблюдений их беспокойного ума. Рисуя портрет другого, они невольно говорят о себе. Вот почему их создания так обжигающе правдивы и столетия спустя все еще полны жизни. За приемами и ухищрениями мастерства сквозит извечная, всем нам понятная человеческая тревога. И больше всего нас трогает именно это признание в своей слабости, а не комедия, которой писатель развлекает самого себя.

Но если огорчения и неудачи ускорили развитие неврастении у Мольера, то и скверное состояние здоровья тому несомненно способствовало. Он страдал, с одной стороны, расстройством пищеварительной системы, что вызывало головокружения, головные боли, мелькание «мух» перед глазами. И неудивительно, принимая во внимание тогдашнюю кухню — дичь с душком, чудовищно острые соусы, запеченные паштеты, обилие каких-то странных сладостей — и его неправильный образ жизни. Впрочем, эти неполадки как будто исчезли, когда доктор Мовиллен посадил его на молочную диету. Но самая серьезная его болезнь гнездилась в легких. В те времена, когда было принято произносить нескончаемые трагические тирады, не переводя дух, Мольера бранили за «короткое дыхание». По свидетельству современников, Мольер на середине фразы «заикался», что в комедиях производило замечательный эффект, но было пагубно, когда он брался играть цезарей. Бедняга, задыхаясь, с шумом вбирал воздух в легкие; можно представить себе, какие за этим стояли усилия! Легочная недостаточность осложнялась общей хрупкостью организма, а постоянно копившаяся усталость и жестокая меланхолия дела не улучшали. В 1665 году он схватил воспаление легких, сопровождавшееся сильнейшим кашлем и кровохарканьем, так что ему пришлось прервать работу. Стараясь, как всегда, использовать даже физические недостатки актера, он сокращает и обрубает фразы в тех ролях, которые предназначает для себя. Это особенно заметно после 1665 года. Он берег силы, избегал приступов кашля.