Изменить стиль страницы

Осташко пересек сквер. Вот и Первомайская… Вся в темноте. Миновал крыльцо Серебрянского и, хотя в избытке было своего горя на сердце, все же, глянув на окно соседей, мысленно посочувствовал Нюське, с первого года замужества познавшей лихую долю солдатки. И вдруг, нащупав взглядом свое окно, вздрогнул: завешенное то ли рядном, то ли одеялом, оно чуть заметно светилось. «Танюшка, наверняка Танюшка! Все-таки приехала. Эх, нашла же время… Лучше бы сидела у матери», — стал про себя журить невестку Игнат Кузьмич, одновременно растроганный и обрадованный тем, что не окажется в доме одиноким. Об Алексее и не подумал. Твердо знал, что его быть не могло.

У порога он споткнулся и развалил какой-то непонятный, загадочный штабелек. Когда уезжал, ничего похожего здесь не стояло. Чиркнул спичками, осторожно ладонями направил свет вниз. Книги. С этажерки Алексея. Чуть поодаль в бурьяне тоже белели раскрытые ветром страницы. Если это сделали немцы, если в доме они, то надо уходить. Но женский голос, который в это время донесся из окна, показался знакомым: не Танюшкиным, но знакомым. Послышался и мужской, опять-таки не чужой. Да это же Серебрянские!..

Игнат Кузьмич постучал в дверь.

— Кто там? — с заминкой, настороженно спросил мужчина.

Он, Федор.

— Открывай… Я! Осташко! Вхож я в свою хату или не вхож? — Он нашел в себе силы даже пошутить и принудил себя отодвинуть подступавшие тревогу и беспокойство. «Разберусь! Главное, что теперь дома».

Федор защелкал какими-то незнакомыми задвижками и запорами, которых раньше опять-таки не было.

— Игнат Кузьмич! Дорогой! Откуда? — негромко, но с неподдельным волнением воскликнул Федор, открыв наконец-то дверь. — Ну, заходи же, заходи. Кто бы мог подумать, а? Бог ты мой? Да встретил бы тебя и не узнал. Раздевайся, садись. Нюська, ослобони табуретку. Что пялишь глаза?

Нюська тоже бессвязно восклицала, всплескивала руками. Схватила с табуретки объемистый узел, сунула его в угол.

Вроде бы в свой дом вошел Игнат Кузьмич и не в свой. В своем-то смешно было присаживаться у порога, на кухне. И он не присел, осматривался. Старый кухонный стол заменен низеньким шкафчиком. На полках не их, не принадлежащая Осташко посуда. Занавеска отделила ту часть кухни, где была лестница в погреб. В углу стояли друг на друге несколько ящиков в нетронутой складской упаковке. Через открытую дверь увидел, что и в столовой перемены. Там появился новый, обитый плюшем диван, правее — детская кроватка.

— Никак не поймешь, в чем дело, соседушка? — рассмеялся Федор. Улыбающийся, довольный собой и тем делом, которым только что занимался, — переставлял мебель и ящики, был он в одних трусах и майке, благо что плита даже раскалилась от полыхавшего на колосниках жара. Лицо раскраснелось, выглядело подобревшим, только странно передергивались щека и веко над ней, и казалось, что он все время подмигивает.

— Будто бы начинаю понимать, — медленно произнес Игнат Кузьмич совсем не то, что хотелось спросить и что смятенно теснилось в голове. С чьего согласия затеяно это новоселье? Может быть, к нему причастен Алексей? Однако кто же тогда выбросил книги? Где все другие их пожитки? Почему Федор не в армии, а дома? А если по какой-то причине оказался здесь, в Нагоровке, то как же у него хватает совести вот так улыбаться, когда кругом беда? Но но стал ничего спрашивать, ждал, что тот расскажет сам. Снял пиджак, сел, чувствуя, как гнетущей усталостью и отрешенностью все больше наливается тело.

— Перебрался, перебрался, Игнат Кузьмич, — подтверждая его мысли, заговорил Федор. — Извини уж, что похозяйничали без тебя. Алексея на прошлой неделе я видел, когда наши отходили… Правда, насчет хаты ничего с ним не говорил. И ему не до этого было, да и мне… Вот так и получилось. Думал, думал да и решился — жить-то надо. И сколько ж можно в одной комнатенке тесниться? И солнечней у вас… Квартир ослобонилось сейчас в городе сколько хошь, выбирай любую… Да решил: зачем искать, когда рядом нежилая! Кто же знал, что ты вернешься?

— В общем, пропел ты мне отходную — да и на новоселье? — уже не удивляясь улыбающемуся, раскрасневшемуся лицу Федора, заметил Осташко.

— Говорила же я тебе, что лучше подождать! — вдруг подала голос, обернувшись от плиты, Нюська.

— Да чего же другого, хорошего теперь ждать?! — глянул на жену и с сердцем, будто продолжая недавний спор, воскликнул Федор. Из столовой вышла старая Серебрянчиха:

— Прости нас, Кузьмич… Повременить, повременить надо было бы. И я про то ему, сыну, толковала.

— А ты иди, иди отсюда, старая, не лезь, тоже мне советчица нашлась, — с прорвавшимся озлоблением выругался Серебрянский и заелозил ладонью по бугристой груди, будто утихомиривая расходившееся в волнении сердце. — Коль ты и в самом деле всерьез обиделся, сосед, то напрасно, ей-богу, напрасно. Это я тебя откровенно предупреждаю…

— Предупреждаешь?

— Да неужели сам не сообразил до сих пор? Их ведь взяла!.. Их верх!.. Надо ж признаться… Не знаю точно, где ты это время был и что видел, а я уже, поверь, насмотрелся. Накипело по самое горло. И под Новоград-Волынском, и под Борисполем… И до контузии и после контузии. Нюське давно полагалось бы вдовой стать, да, видно, фартовой родилась… В общем, сам не пойму, каким чудом ноги уволок. Да и на что, спрашивается, надеяться таким, как мы, если даже их генералы из клещей не смогли вырваться?

— Чьи же это… их?

— Да наши ж, советские… Про Кирпоноса разве не слышал? — спохватился Федор и, поправляя свою обмолвку, заговорил еще горячей и доверительней: — Эх, Игнат Кузьмич, милый ты мой старина, не думай, что я какая-то последняя сволочь, только, мол, исподтишка и ждал всего этого… беды нашей… Я ведь тоже, вспомни, жилы тянул, старался ради лучшей житухи. И ударник, и штурмы разные по стройкам, и всякое прочее… Не стоял в стороне, не прятался… Премии, грамоты… А что получилось? Мне, думаешь, не больно? Ту же нашу Нагоровку почти без боя сдали… Какой-то чудак с дворцовской крыши стрелял, а толку? Эх, что про это говорить!.. Давай-ка лучше на это свое общее горе плеснем по чарке. Я ведь сейчас, как волк. Не с кем и чокнуться. Да и тебе в охотку пойдет с дороги. Подтянуло тебя всего. Аж черный… Нюська, а ну, живо!..

— За что же будем пить, Федор? — спросил Игнат Кузьмич, поднимая стопку, когда Нюська накрыла на стол. Он оказался на диво богатый — на тарелке желтел брус масла, раскрыта банка тушенки, нарезана копченая колбаса.

— Я так считаю, — поднял и прищурился на стопку Федор, — за то, чтоб жили мы… За того пацаненка, что вон сейчас в той комнате спит и тоже хочет жить… И у тебя такой подрастает, Игнат Кузьмич… Сыны сынами, а и внучка есть… О ней забывать нельзя…

— Ну, за внучку я пока пить не стану, я сейчас за сынов выпью, — нахмурившись, твердо сказал Игнат Кузьмич. Водка вернула озябшему телу желанное тепло и заново яростно пробудила голод, с которым он уже было свыкся в эти дни, почти не замечая его. А Федор был доволен, что он за этим поздним ужином собутыльничает не один, что Осташко хоть и ершится порой, а все-таки перед угощением не устоял, не отказался.

— Понятно, Алешке никак нельзя было здесь оставаться, — говорил Серебрянский, нанизывая на вилку кружки колбасы, — тем более в последнее время в горкоме работал. Тут уж дело ясное…

— Повесили бы, — не то вопрошающе, не то утвердительно буркнул Игнат Кузьмич.

— Факт. Это у них здорово поставлено. Гестапо и прочее… На восьмом номере в первый же день Заярного схватили… Помнишь, приезжал к нам на шахту с делегацией? Этакий черноусый буденновец. Взяли — и как в воду… Говорят, в Покровскую балку их увозят. Не возвращаются…

— И всех, значит, так коммунистов?..

— Ну, может, и не всех, брехать не стану… Может, и не трогают тех, которые… — Федор запнулся и долго откашливался.

Налили еще. Молчал, не договорив свое, Серебрянский, молчал и Осташко. Федор потянулся к нему стопкой чокнуться, но гость, словно и не заметив этого, держал свою у бородки.