Да! Помимо, а вернее, прежде всего будем помнить то, чего забыть, казалось бы, и не удастся (однако же забывают). Мы говорим о писателе. О существе, наделенном тем даром, который его владельцу приносит не только счастье, но и душевную муку; обладающем особой формой и силой воображения, которое может и даже хочет перегружать душу несуществующими провинностями и несвершенными преступлениями.
И притом писателя российского, русского. Не похожего по устройству его головы и настрою души на Достоевского или Толстого, не склонного к их упорному проповедничеству, да и к умению наговаривать на себя, однако существующему духовно отнюдь не в чуждой им системе нравственных координат, — вне зависимости от того, какого мнения сей своеволец был на этот немаловажный счет.
До оскомины («до оскобины», как говаривал Сухово-Кобылин) зацитировано пушкинское письмо к Вяземскому, впрочем, не став от этого несправедливее, — о толпе, которая меряет гения на свой аршин: « Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе».
Среди роковых ошибок Леонида Гроссмана — та, что он не учел этого «иначе». Совершив акт групповой, массовой обезлички, он увидел и показал Сухово-Кобылина всего толькопомещиком, барином, крепостником, светским львом (всем тем, чем Александр Васильевич действительно был, — но не этим же в первую голову), ввел его в общность, в массу, в социальное стадо, — ввел да там и оставил. Уравнял великого писателя с остальными, «нормальными» помещиками, крепостниками, светскими львами.
Когда совершаешь такое, много чего можно добиться и доказать. Например, что сама неотступная память о Луизе — это косвенное признание в убийстве. А унизительную нелепость положения, в котором невинному приходится вести себя, как вел бы виновный, прибегать к высочайшей протекции, к «случаю», взывать уже не к закону, но к милости или откупаться от неправых судей взятками, — эту трагическую нелепость тоже, оказывается, можно обернуть обличением:
«Сухово-Кобылин никогда не отрицал, что дело стоило ему огромных денег… Система щедрых подкупов действовала широко и приводила к нужным результатам».
Не отрицал… Как сознающийся соучастник преступления… Хотя — какое там! Жаловался, удивлялся, руки вздымал в горестном изумлении:
— Не будь у меня связей да денег, давно бы я гнил где-нибудь в Сибири…
— Столько просудился на взятках, что мог бы выложить всю дорогу деньгами — от Москвы до Кобылинки.
Вот оно, отчаяние такого же, как он, «соучастника» и «сообщника», которое Сухово-Кобылин вложил в коснеющие уста своего затравленного героя:
— Я требую… ведите меня к моему государю!.. Давайте сюда жандармов!.. полицейских!.. по улице!.. без шапки!.. Мы сообщники!! Мы воры!!!… Мы клятвопреступники… куйте нас! Слово и дело!!. куйте нас вместе…
Это предсмертный крик старика Муромского, которого чиновничья шайка опутала ложью и угрозами, вынудила, спасая честь дочери, дать-таки взятку, а получивши, еще и надула. Обвинила в намерении подкупить неподкупную власть и швырнула назад пакет с деньгами, — вернее, уже почти без денег. Почти пустой.
Да и не одно лишь отчаяние, которое выплеснет прежде, чем умереть, Муромский, Сухово-Кобылин сперва познает сам, самолично, — нет, даже механизм надувательства, все его шкивы, блоки и приводные ремни ему не очень понадобится и выдумывать. Ибо и это — бывало, было.
В старости Александр Васильевич расскажет, как давал некоему немаловажному сенатскому чиновнику взятку, по чину и по весу его, разумеется, также немалую: десять тысяч. Давал, понятно, не в уличительном виде толстой пачки купюр, так как дело происходило в учрежденческих стенах, кои имеют не только уши, но и глаза, а десятитысячным билетом Опекунского совета, — он тем был хорош для этого стыдного случая, что печатался на тонкой до прозрачности бумаге. Сложив его в одну шестнадцатую листа, было незатруднительно вручить этот неприметный пустячок при дружеском прощальном рукопожатии.
Вручил.
Сановник, правда, деликатных тонкостей не оценил и принял подношение с той хладнокровной деловитостью, с какой, завершая визит, доктор берет гонорар из рук пациента. Принял, положил в карман и проводил просителя до дверей, уверив, что дело его в надежных руках и следует вскоре ждать самого благоприятного исхода.
Русский человек доверчив, но и доверчивости охота увериться в своей ненапрасности; Сухово-Кобылин возьми да и обратись к подначальному канцеляристу, который прямо ведал его делом. Тот дело показал — и что же?!
Впрочем, поздно уже издавать патетические восклицания, потому что, зная, как провели Муромского, догадываемся, что и с Сухово-Кобылиным поступили не лучше. Точно так: оказалось, что в деле не только нет обещанного благоприятного решения, но, напротив, решение направлено враждебно против Александра Васильевича — и не кем иным, как радушным сенатским чином.
Сухово-Кобылин не вступил, не вбежал, а ворвался в его кабинет:
— Я крикну на весь департамент, что дал вам сейчас взятку! Она у вас в кармане. У меня записан нумер билета, вас обыщут и…
Сановник вынул билет из кармана, глянул на него с сожалением, — экое пропадает добро из-за недоверчивого мерзавца, — положил в рот и проглотил. Вот, значит, чем еще хороша прозрачность кредитной бумаги: даже не поперхнулся.
Сложил на груди незапятнанные руки и глянул незамутненным взором.
— Кричите. А я велю вас вывести. Не забудьте, что здесь высшее присутственное место в империи! Здесь зерцало![13]
А мы-то говорим: гротеск, гиперболизм, гиньоль… Тридцать тысяч, которые генерал Варравин требует с Муромского за то, чтобы прекратить дело, даже они — это те самые тридцать тысяч, которые следователь Троицкий с тем же условием положил Сухово-Кобылину.
«Предлагаемая здесь публике пиеса «Дело» не есть, как некогда говорилось, Плод Досуга, ниже, как ныне делается, Поделка литературного Ремесла, а есть в полной действительности сущее из самой реальнейшей жизни с кровью вырванное дело».
Вот самое первое, что захотел сказать читателю «Дела» автор, — первей не бывает. Предисловие предваряет сочинение, а начальная фраза предваряет само предисловие.
И — с каким нажимом сказал. «В действительности сущее», то бишь существующее, — казалось бы, и довольно. Все уже ясно. Но нет. Добавлено: «в полной действительности». Да еще с пересолом: «…из реальной жизни вырванное…»
И — с кровью.
Секреты производства: бюрократ
«Дело» — то, что сегодня мы называем производственной пьесой.
Делопроизводственная.
На каждом производстве есть свои рядовые труженики, есть мастера, есть гении. «Дело» — о мастерах и гениях.
«Варравины и Тарелкины — не только взяточники, — писал аноним в некрологе Сухово-Кобылина. — Это — виртуозы, поэты взятки. Кляуза и прижимка возводятся в некоторый спорт, являются предметом состязания на «резвость», изобретательность и остроумие взяточничества».
Дух творческого соревнования, сказали бы мы — опять же о нынешней пьесе.
Естественно, чтоб показать возможности этого духа, надобно показать тело, в котором он обитает, определить поле его творческой деятельности, начать с самых основ производства. Это поручено в пьесе Михайле Васильевичу Кречинскому, который сам, как мы знаем, на сцене не появится, но из-за нее донесет до нас свое тонкое и основательное понимание этих основ.
«Милостивый государь Петр Константинович!.. — будет читать его письмо к Муромскому кстати появившийся Нелькин; читать, сказано у Сухово-Кобылина, «сначала равнодушным голосом», потому что ему крепко не хочется, хоть и заглазно, иметь дело с ненавистным соперником, «но потом живо и с ударением», ибо есть от чего оживиться. — Милостивый государь Петр Константинович! — Самая крайняя нужда заставляет меня писать к вам. Нужда эта не моя, а ваша — и потому я пишу. С вас хотят взять взятку — дайте; последствия вашего отказа могут быть жестоки. Вы хорошо не знаете ни этой взятки, ни как ее берут; так позвольте, я это вам поясню…»