В «Свадьбе Кречинского» страдают люди.
В комедии Гоголя порок восторжествовал, а добродетель… Но добродетели просто нету, так что и наказан тоже порок.
В комедии Сухово-Кобылина есть добродетель, есть жертвы, которым нас призывают всерьез сочувствовать, и финальное рыдание Лидочки Муромской — это печальная точка, которой потом, в драме «Дело», суждено будет превратиться в зловещее многоточие. О чем, впрочем, автор «Свадьбы Кречинского» еще не подозревает.
Добродетель унижена, но и порок — разумеется, не вселенский, а тот, что олицетворен Михайлой Васильевичем Кречинским, — побежден. Кем? Полицейской властью, законом, по старой доброй традиции «Тартюфа» и «Ревизора» обрушивающим на виноватого свой праведный гнев? Да. Но, полагаю, не только им. Установившимся порядком вещей, для которого беззастенчивый и хваткий Кречинский все же недостаточно хваток. Недостаточно беззастенчив.
— Михайло Васильевич! купец Щебнев… Прикажете просить?
— Вот она действительность-то? — горько отзовется на слова своего камердинера Федора Кречинский, только что паривший мечтами в той, казалось, уже почти доступной, блаженной выси, где двести тысяч Лидочкиных денег оборачиваются невиданной игрой и невообразимым выигрышем. — Э, дуралей! сказал бы, что дома нет.
— Нельзя, Михайло Васильич! Ведь это народ не такой: он ведь спокойно восемь часов высидит в передней, — ему ведь все равно.
Персонаж еще не появился, но презрение ему уже воздано. Слуге Хлестакова Осипу льстило, что купцы на Щукином рынке величают его: «Почтенный!.. «— для слуги Кречинского купец Щебнев — существо, без сомнения, той породы, которую уважать никак невозможно.
А уж когда Щебнев явится собственной персоной…
Вот как появлялся Кречинский: «Входит бойко, одет франтом, с тростью, в желтых перчатках и лаковых утренних ботинках».
То, что и он не совсем комильфо, с точки зрения светского человека безукоризненных манер Александра Васильевича Сухово-Кобылина, очевидно. Два слова: «бойко» и «франтом», примененные к мужчине, которому под сорок (по тогдашним понятиям, очень немало), выдают иронию его ровесника-автора, — но Щебнев!
«…Одет по моде, с огромной золотой цепью, в бархатном клетчатом жилете и весьма клетчатых панталонах» — ремарка щедро напоена ядом, но, может быть, самое едкое словцо здесь не «огромной», даже не «весьма», а «по моде», хотя тут и нет припечатывающего эпитета. Да! Таковы «демократические» вкусы, таково расхожее представление о респектабельности, таков новейший обычай, которому вполне соответствует этот грядущий хам.
А дальше разыгрывается эпизод, который можно было бы подражательно озаглавить «Игроки», — но тут уж не плутовство берет верх над плутовством, тут битва идет на другом поприще. Щебнев явился взыскать с Кречинского карточный должок и, взыскивая, неколебимо глух ко всем резонам, сентиментальным и деловым:
— Так-с… как вам угодно… так вы не обидетесь, Михайло Васильич, если мы нынче… того… по клубу… занесем в книжечку?
— Как в книжечку? то есть в книгу запишете?
— Да-а. Да ведь это дело обыкновенное.
— Как обыкновенное? Это значит человека осрамить, убить на месте… Ведь об этом нынче будет знать весь клуб, а завтра — весь город!..
— Да уж конечно-с. Это дело обыкновенное.
Даже находясь в отчаянии, даже перед угрозой срама быть объявленным несостоятельным должником и крушения сватовства Кречинский не может не оскорбиться словом, уравнивающим его со Щебневым:
— Обыкновенное для вас, да необыкновенное для меня. Я всю жизнь расплачивался честно и аккуратно и на вас, именно на вас, милостивый государь, ждал по три месяца деньги. Помните?
Щебнев — помнит:
— Это точно-с, Михайло Васильич! мы вам завсегда благодарны…
Но — совершенно по-казарински! — и не предполагает платить за добро добром:
— …Завсегда благодарны. А уж вы теперь не беспокойте себя, сделайте одолжение, прикажите получить. А что ж делать? Необходимость.
«…И карту мятую — под стол!»
Кулак Щебнев настолько омерзителен в своем тупом садизме, что мы напрочь забываем, чемуможет помешать его настырная жадность: афере, которую затеял Кречинский, выдающий себя за состоятельного жениха. И немудрено забыть. Волк в лаковых ботинках, опасный для судьбы Муромских, он, как агнец, беспомощен перед щебневской мертвой хваткой, — да не как агнец, как человек, по-человечески, разумными доводами и воплем сердца взывающий в пустоту и не получающий отклика; даже эха, и того нету.
Сейчас Кречинский не хитроумный тактик, не краснобай, способный улестить кого угодно; он вдруг разучился быть Кречинским, он, повторяю, человек, простчеловек, с которого слетело все нажитое и напускное, а в остатке — лишь природное, первозданное, роднящее его со всеми нами, с любым, попавшим в беду. То он, потеряв свою хваленую голову, будет угрожающе наступать на купца, вредя себе горячностью, то «быстро берет его за руку» — быстро, нервно, боясь упустить, с поразительной для циника наивностью обращаясь к щебневской порядочности;
— Стойте! Этак делать нельзя. Ведь я сел с вами играть как с порядочным человеком. Порядочный человек, сударь, без нужды не душит другого, без крайности бревном другого не приваливает. За что же вы меня душите? за что? Что я вам сделал? Ну скажите, что я вам сделал?
— Как вам угодно, — замечательно отвечает Щебнев на этот крик растерявшейся души, а Кречинский продолжает «кротко»; это он-то!
— Послушайте! Ведь если бы вы были тоже без денег, как я, ну, конечно, иное дело; а ведь вы капиталист, у вас деньги лежат в ломбарде; вам они не нужны; ведь я вам ничего не сделал; я сам их ждал на вас, тогда как вы на них проценты брали.
И опять сворачивает на жалостный лепет, словно больше надеясь не своротить купеческий ум, а тронуть купеческое сердце:
— Ну, да не в этом дело. За что же вы меня так безжалостно жмете! долбней по голове приканчиваете… за что?..
«Что я вам сделал?» Вот естественный и одновременно забавный эмоциональный отклик читателя. Вспоминается… ну, конечно, цветаевское, женское, бабье: «Мой милый, что тебе я сделала?»
— Наше вам почтение, Михайло Васильич! — и Щебнев «вздыхает, кланяется и проползает в дверь». Проползает — как ползучая тварь, как гадина! Кречинскому авторские ремарки подарили сочувствие, — если и не самому Кречинскому, так человеческому в нем, тому, что осталось за вычетом силы, уверенности, победительности; Щебневу они дарят сперва издевательское презрение, а теперь — ненависть.
Вот он, истинный-то победитель. Хозяин положения и хозяин жизни. Такой, что испытанный шулер, человек жестокого ума, кажется рядом с ним чуть ли не простодушным последним романтиком, толкующим кулаку о порядочности и бессильно взывающим к благодарности и справедливости: «За что?.. за что?..»
Первый толчок
«Порядочный человек, сударь, без нужды не душит другого, без крайности бревном другого не приваливает».
Приводя эту фразу среди прочих, я силком принудил себя в ту минуту закрыть глаза на великолепный ее сарказм: «…без нужды… без крайности…»
А при нужде? А в крайности? Ответ, разумеется, недвусмыслен.
Тут, однако, не только сарказм. Тут и серьезность.
В драме «Дело», сюжет которой есть порождение и продолжение аферы, начатой Кречинским, сам Михайло Васильевич на сцене не объявится. Будет лишь вслух зачтено его письмо, где он остерегает Муромских от той новой беды, в которую сам же невзначай их завлек, и советует немедля откупиться от затеявших кляузу чиновников, дабы не вышло хуже:
«Дело, возродившееся по рапорту квартального надзирателя о моем будто бы сопротивлении полицейской власти, о угрозе убить его на месте и о подлоге по закладу мною вашего солитера, принимает для вас громовой оборот. Вчера раскрылась передо мною вся эта каверза; вчера сделано мне предложение учинить некоторые показания касательно чести вашей дочери. Вы удивитесь; — но представьте себе, что я не согласился! Я отвечал, что, может, и случалось мне обыграть проматывающегося купчика или блудно расточающего родовое имение дворянина, но детей я не трогал, сонных не резал и девочек на удилище судопроизводства не ловил. Что делать? У всякого своя логика; своей я не защищаю; но есть, как видите, и хуже».