Изменить стиль страницы

Байрон первый взглянул на свое творчество как на роман в стихах, автобиографический и авантюрный, он также стал выставлять даты под своими стихотворениями. Он сделал первый шаг. Жизнь, история его поколения еще не сливалась со стихами, это был роман с одним героем, уникальным и неповторимым, он и интересен был своей неповторимостью, непостижимостью для мира людей. Для такой поэтической биографии прозаическая канва его жизни служила только опорой, точкой приложения мифа. Легенды, его окружающие, его образ в глазах современников были не менее важны, чем реальные события, а часто и более. Поэзия Байрона и его жизнь вместе должны были создавать представление о диковинном и могучем существе, своеобразном божестве в человеческом облике, его путь, его слова, привычки, поступки, взгляды следовало изучать, как изучается редкое и величественное явление природы. Вот почему Вяземский, как и все читатели английского поэта, жалел об утрате его записок. Какая потеря для истории! Но не для поэзии, подчеркивает Пушкин. «Он исповедался в своих стихах…» Прозаическая история жизни мешала бы его автобиографическому роману в стихах, отвлекала и заслоняла бы собой в глазах толпы его истинный образ и смысл, подсовывая вместо этого знакомые ей чисто человеческие, общие всем и часто пошлые черты, не осветленные пламенем его поэзии, не поднятые ее силой для высшего взгляда и суда.

Пушкин шагнул дальше. Жизнь человека в молодости, зрелости, даже старости (хотя Пушкин физически не дожил до нее) получила благодаря его поэзии впервые точное художественное воплощение в русском слове.

Смешно и нелепо опровергать эту жизнь какими-то биографическими несовпадениями. Она выше этих частных фактов. У прозаической жизни певца свое место. Для Байрона – это отдельный том, «Жизнь поэта», входящий в собрание его сочинений наравне с лирикой и поэмами. Для Пушкина – особая стихия, часть целого, сплетенного из стихов и поступков, событий частных и исторических, поэм и их восприятия современниками. Поэтому кропотливое изучение биографических деталей, тщательное установление маршрутов путешествий, дат, местностей и зданий, людей, с которыми встречался и даже только мог встречаться поэт, в пушкинском случае не есть чрезмерность увлеченности или какой-то странный перекос в отношении изучения биографии поэта. Все эти детали накрепко связаны с его поэзией, это ее часть, подобная по-своему его стихам. И все пушкинское время, не случайно названное так, имеет прямую связь с его творчеством, вбирается им и, освещая его изнутри, освящается им.

Вот почему проблема биографии поэта встает в совершенно новом значении: это картина эпохи. И здесь особенно важно услышать разные голоса – актера и дипломата, военного и крестьянина, светской дамы и дочери деревенского попа. Более того, она допускает даже использование не вполне доброкачественного материала. «Отвергая явно недостоверное, не следует пренебрегать неточным и сомнительным, памятуя, что взгляд современника всегда субъективен, что бесстрастного рассказа о виденных событиях и лицах не существует, что вместе с фактом в воспоминания неизбежно попадает отношение к факту и что самое это отношение есть драгоценный исторический материал»[8], – пишет современный историк-пушкинист.

Казалось бы, простая, очевидная мысль, положенная в основу монтажа Вересаева, имела долгую предысторию, ее нащупывали и искали больше ста лет. Современникам Пушкина и Байрона распространенные тогда жизнеописания поэтов, во многом подобные литературным мистификациям – подделкам «народных преданий» или таинственно-скрытым «авторствам», – казались не подлежащими разоблачению. В них была своя долговечность, прочность, недоступная никакому документальному опровержению. Ведь в них содержался образ, а стало быть, действительно содержалась истина, по крайней мере, в романтическом смысле: цельно схваченная суть творческой личности. Образ этот создавался в общем представлении самим поэтом в процессе особого жизнетворчества, образ фиксировался литературными душеприказчиками. Не надо думать, что он был плодом чистого вымысла. Тут власть вымысла, идеи проявлялась в том, что сама жизнь должна была ей подчиниться, воплотиться в заданную ею форму. Такое приведение жизненной практики в соответствие с поэтической теорией было необычайно опасным, рискованным, требовало выдержки, мужества.

Принцип романтической биографии как соответствия признанному образу держался долго. Затем биографии стали создаваться, напротив, на основе критической проверки фактов. Это не означает, конечно, будто раньше и фактов не проверяли, но важен принцип, цель. Так, Анненков, взявший у романтиков только форму, но работавший уже не в романтическую эпоху, нарушал сложившийся образ Пушкина в очень большой мере. Нарушение ведь необязательно должно сводиться к какому-то нелицеприятному разоблачению. Напротив, поэт может быть возвышен, как и получилось у Анненкова. Но важен опять-таки самый принцип: думали о поэте одно, читали совсем другое… Ходячие представления о личности Пушкина сводились, в общем, к тому, что это был «гуляка праздный», только поэт, птица певчая. На страницах книги Анненкова развертывались труды и дни литературного труженика, человека государственного ума, философских наклонностей, историка-исследователя… Если при разборе пушкинских бумаг современники, наиболее близкие, могли удивляться: «Пушкин – мыслитель, кто бы мог подумать!», то книга Анненкова, написанная на основе тех самых бумаг, делала это представление, совершенно новое, широким достоянием.

В начале нашего века на Западе стали появляться одна за другой своеобразные антибиографии, сугубо направленные против каких бы то ни было привычных представлений о выдающихся личностях. В результате, конечно, какие-то застарелые легенды и мифы окончательно развеялись. Но ведь сами эти книги были тоже мифы, легенды навыворот – по сравнению с «засахаренным ангелом», другая крайность, тоже неправда. Позднее, в процессе диалектического «снятия» противоположных крайностей, биографии попробовали сделать исключительно документальными. И превратились они, по выражению Бернарда Шоу, в подобие адресно-справочной книги, где цельного образа, понятно, не найти, но зато имеется полный, прямо алфавитный свод сведений, вся подноготная, в том числе «счета за стирку», что когда-то были камнем преткновения и для почитателей, и для ниспровергателей. И вот все на виду, а личность, привлекавшую мир, увидеть как-то не удается! Что же делать? И только теперь соотечественники Байрона, начавшие еще при его жизни записывать разговоры и составлять о нем записки, пришли к идее монтажа, подобного вересаевскому. Такие же антологии известны ныне итальянским и немецким читателям о своих поэтах. Идея, подсказанная в пушкинском случае совершенно особенным соотношением жизни поэта и эпохи, в которую он жил, принципиальным включением в его биографию почти всего содержания текущего момента с его индивидуальными отголосками в различных людях, в его собственной судьбе, оказалась чрезвычайно плодотворной.

Итак, принцип монтажа. Говорит эпоха, говорит множество разноречивых голосов, но, поскольку говорят они об одном и том же человеке, облик его четко прорисовывается. Вересаев взял на себя задачу, казалось бы, скромную, подготовительную, разведывательную. За неимением связной биографии, в которой бы известная нам сумма фактов была бы сфокусирована, придется предложить подборку, мозаику сведений, согласующихся и спорящих между собой. Такова исходная посылка. И Вересаев проделал колоссальную работу по собиранию и систематизации свидетельств современников и документов. Идею сформулировал еще Гете, который сказал, что поэт творит много книг, создавая одну – книгу своей жизни. И Вересаев называет свой труд – «Пушкин в жизни».

Дело не только в объеме проделанного труда. Вересаев проявил интуицию искателя-исследователя и чутье художника. Скажем, какие сведения о Пушкине можно найти в письмах И. С. Аксакова? Это человек другого поколения, Пушкина он не знал. Действительно, ничего о Пушкине в его письмах мы не найдем, а Вересаев нашел. Правда, найденное им характеризует не самого Пушкина, а его близкую знакомую А. О. Смирнову-Россет, но в таких резких, отчетливых тонах, что получается характеристика не одной Смирновой, но самого стиля жизни высшего слоя петербургского общества, в котором поэт принужден был находиться в последние годы жизни.