Изменить стиль страницы

— Знаешь, Нино, как они здесь белятся и румянятся! Ввв! — шептала Маквала. — Рубашка, — грудь персиянки прикрывала короткая рубашка, — по-ихнему — пирхан…

Если же Гамида-ханум выходила на улицу, она укутывалась в голубую материю, а с головы ее на лицо свешивался кусок белой вуали. Сначала Гамида-ханум становилась спиной к проходившим русским и внимательно изучала стену в фальшивых арках. Но позже все же любопытство начало брать верх, и она разрешала себе поглядывать незаметно на них.

У Гамиды-ханум всегда печальные глаза. Нина знала, что соседка украдкой осматривает их дом, а когда встречалась с Ниной на улице, в смутном мерцании под чадрой глаз Гамиды-ханум можно было прочесть и восхищение, и зависть, и желание подойти, и боязнь знакомства.

Нина, приветливо здороваясь, пыталась заговорить, соседка сначала пугливо шарахалась, но в конце концов стала отвечать.

Муж Гамиды-ханум — Амлих — маленький, толстый торговец сукнами, ходил в огромной чалме, надвинутой на грубо подчерненные брови. О его глазах Маквала сказала: «От таких — молоко скисает». Щеки Амлиха накрашены, как и ярко-оранжевая борода, почти достигшая пояса. На нем длинный розовый кафтан из коленкора, шаровары, на ногах цветные носки — джурабы и белые гиви.

Он, видимо, считал себя неотразимым красавцем, часто поглядывал в зеркальце, которое ловко извлекал из чалмы кончиками пальцев, тоже окрашенных хной, и, на всякий случай, бросал на Нину пламенные взгляды.

— Боров раскрашенный! — сердилась Маквала и, представляя Нине его походку — живот вперед, сплетенные пальцы сзади, — измененным голосом, очень похожим на голос Амлиха, произносила: — Пхе! Я владею садом, тремя ослами и двумя женами…

Вторую жену они, правда, ни разу не видели…

Маквала кривилась, словно от кисловатых плодов кизила:

— Владелец! Горсти кишмиша не стоит!

Однажды Маквала возвратилась с улицы и, остановившись на пороге, в ужасе и гневе закричала:

— Амлих сбросил в колодец Гамиду-ханум!

Амлих, давно желая избавиться от своей нелюбимой жены, только искал повода. Вчера они шли по улице, и он приказал Гамиде-ханум: «Прикрой лицо как следует!»

Гамида-ханум, по его мнению, сделала это недостаточно охотно и быстро. Тогда Амлих завизжал: «Она изменяет мне!» Сразу собралась толпа мужчин, закричала: «Баллах! Биллях!», заулюлюкала, сорвала с Гамиды-ханум чадру, начала поносить несчастную грязными словами.

— Сбросить ее в колодец неверности! — кричали они.

Возле цитадели, на высоком холме серой скалы, стоял сруб этого узкого и очень глубокого «колодца смерти».

Толчок от землетрясения колебнул почву Тавриза — здесь такое бывало часто.

— Аллах сказал свое слово! — закричала толпа. — Он требует отдать ее земле!

Гамиде-ханум обрили на голове волосы, завязав руки за спиной, усадили на осла. Путь к колодцу шел аллеей чинар.

Откуда-то появившиеся добровольные, а может быть и, нанятые Амлихом, музыканты заиграли что-то свирепое, скрежещущее.

Гамида-ханум, которой до этого дали выпить опиум, блаженно улыбалась даже тогда, когда ее посадили на колодезный камень. К ней вплотную подошел Амлих. Посмотрел, словно кинжалом взмахнул:

— Говори: нет бога, кроме бога… — прошипел он. Гамида-ханум слепо уставилась на него, покачиваясь, продолжала улыбаться.

Амлих ногой столкнул ее в колодец.

Нина, услышав эту историю, разрыдалась. Было бесконечно жаль милое, робкое создание.

Вдруг страшная мысль пронзила Нину: «Эти слепые фанатики могут и с Сандром, при первом же крике, сделать все что угодно».

Она почувствовала, что теряет сознание…

* * *

С этого дня мучительная тоска овладела Ниной, тем более, что вскоре от Сандра перестали приходить письма.

Он обещал быть в Тегеране недолго и сразу же возвратиться. Отказался взять ее с собой по бездорожью в ее положении: «Страшусь за тебя…». «Как я могла согласиться!.. Неужели злой дух Гуда, о котором в детстве так много рассказывала Талала, навсегда разлучил нас?» — думала она, в тревожной задумчивости поглаживая кинжал, оставленный Александром Сергеевичем.

Злые предчувствия томили ее. Нина не могла найти себе места. Она почти не ела, все валилось из рук, все казалось ненужным.

Обступали страхи в бессонные ночи.

Лежа в темноте с широко открытыми глазами, она рисовала себе картины одну страшнее другой: вот ее Сандр замерзает, писал же он в одном из писем: «Долина Султана припасла нам тяжкое испытание. Лошади едва пробивались сквозь сугробы, мокрый снег залеплял глаза, ураганный ветер валил с ног. Мы долго плутали по этой долине».

Вот на него напали дикие звери…

А может быть, все обойдется благополучно? Она прислушивалась: не раздадутся ли в ночи топот конских копыт или его шаги?

Чтобы отвлечься от пугающих картин, Нина начинала думать о том хорошем, что у них было. Или представляла быструю походку Сандра, он ставил ноги носками немного внутрь, решительные жесты, рубец, что натерла за ухом дужка очков, добрую улыбку… Он был поразительно добр. Отсылал последние деньги Одоевскому, друзьям, матери. В его недавний приезд в Москву мать завела его к Иверской, пала перед ним на колени и умолила принять персидскую службу… И ей в угодность согласился он на это…

Вечно разыскивал Сандр для кого-то лекарства, охотно делился своими вещами, любил делать подарки.

Еще девятнадцатилетним собрал среди офицеров в Брест-Литовске деньги и отослал их в московский журнал, чтобы отдали беднейшим погорельцам Москвы.

«Провались слава, — сказал он однажды, — если она мешает избавить от гибели хоть одного несчастного!» В последнее время все чаще примечала Нина скорбную складку у его губ, морщинки озабоченной усталости, проступавшие под глазами. Как-то обнаружила седой волосок в его левой брови, хотела срезать, но не решилась — не обиделся бы. Да и зачем? Даже если он будет совсем седой, это не имеет никакого значения!

Самым большим наслаждением для нее было притвориться спящей, а самой сквозь пальцы незаметно смотреть, как он работает. Сидит в белоснежной рубашке за столом… Во всем облике — сосредоточенность, напряженная работа мысли. Он раскуривает трубку с чубуком, потом мягко начинает ходить по комнате, покусывая губу, ероша волосы. Вот снял очки и сразу стал походить на беспомощного ребенка.

Он любил придумывать слова. Бывало, спрашивал:

— Тебе нравится, Нино, слово водовмещательный?

Она отвечала, что не очень.

— А блуждалище?

— Это что же такое? — недоумевала Нина.

— Ну лабиринт!

У него свои любимые словечки. Если бормочет: «Злодейство!» — значит, дело не ладится. Сморщит нос, говорит с пренебреженьем: «Завиральные идеи», — значит, сомневается. А если с усмешкой произносит: «Кошачьи ухватки», — настроен благодушно.

Как-то Сандр сказал о своем критике: «Намарал на меня ахинею». Нина спросила, что означает это слово. Он, посмеиваясь, ответил:

— Ну вздор, нелепица, алала. Ахинейщик же — пустомеля вроде Репетилова, и потому остается только плюнуть на марателя и сказать по-французски — свинья!

Особенное удовольствие доставляло Нине играть с Александром в четыре руки. Исполняли Бетховена, Моцарта, Гайдна, и она — даже дух захватывало — поднималась вместе с Сандром на три музыкальной волне, что шла от него и придавала ее собственной игре легкость, силу. Сандр словно бы влек ее за собой, поддерживая и ободряя.

Нина вспомнила его нервные, длинные пальцы, и ей так захотелось почувствовать их прикосновение. Или припасть головой к груди Сандра и услышать его сердце, сквозь тонкую ткань рубашки вобрать запах его кожи. Она любила перебирать рассыпчатые волосы Сандра, приглаживать широкие брови. Он был весь ее — единственный, на всю жизнь данный.

«Каждый человек, — думала она, — очень разный. Он может к кому-то повернуться одной гранью своего характера, и тот говорит: „Злой“, к другому — лучшей своей стороной, и тогда о нем же говорят: „Добрый“».