Последнюю строку произнесла она почти шепотом. Эрих продолжил:

— Звезда упала!.. К ней спешил твой взгляд,
Загадывай, прося в мгновенья эти!
Чему бывать, чему не быть на свете?
И кто виновен? Кто не виноват?…

— …Чему бывать, чему не быть на свете… — задумчиво повторила Марлен и заглянула в его глаза: — Желание я загадала. Похоже, оно исполняется: Рильке — мой любимый поэт.

Ее «бледное лицо, высокие скулы и широко расставленные глаза. Лицо было застывшим и напоминало маску — лицо, чья открытость уже сама по себе была секретом. Оно ничего не прятало, но и ничего не раскрывало, оно ничего не обещало и обещало все» — эти слова он напишет про Марлен позже, а сейчас лишь проговорил словами Рильке:

— Заключил лицо твое в ладони и затих.
Струится лунный свет.
Сокровенней и неизреченней ничего под лунным плачем нет.

Она продолжила:

— День, который словно в пропасть канет,
В нас восстанет вновь из забытья.
Нас любое время заарканит, —
Ибо жаждем бытия…

— У нас получился отличный дуэт! С первого дубля, — Марлен улыбнулась. — Обожаю Рильке.

— Отменный вкус, — заметил Ремарк. — Собственно, какой же еще может быть у вас. Читайте, читайте, пожалуйста, еще, все равно что… Ваш голос…

Марлен вспомнила Гейне. Она чеканила строки в такт стука своих каблуков по брусчатке. Звуки гулко отдавались в узком ущелье спящих домов. Она знала наизусть много стихов.

— Ой! — Марлен покачнулась.

— Каблуки — не лучшая обувь для прогулки по этим камням. — Он поймал ее в объятия, заглядывая в близкое, совсем близкое загадочное лицо. — Когда я смотрю на вас так, вы кажетесь девчонкой. И одновременно… посланницей иной планеты.

— Фон Штернбергу не нравилось, когда я играла с высокими партнерами. Это заставляло меня смотреть на них снизу вверх, в то время как на него, из небольшого роста Джозефа, только сверху вниз… Он знал — так, заглядывая в глаза мужчине, смотрят только влюбленные женщины… — Марлен потянулась к его губам, как тысячи раз делала перед камерой в сцене поцелуя.

— Это не кино, Марлен. Боюсь, это совсем не кино. — Его губы впились жадным поцелуем. Сорвалась и прочертила небосвод падающая звезда. Они не видели ее, но совершенно точно знали, чего хотят в это мгновение.

Отель, где остановилась Марлен, был похож на маленькое палаццо из декораций к шекспировским «Ромео и Джульетте»: увитые плющом колонны и даже овальный балкончик на втором этаже, перед широким темным окном в обрамлении резного камня.

— Вон там мои апартаменты. — Она показала на балкон, призывно посмотрела на своего спутника и быстро зашагала к подъезду.

Вскоре за плотными шоколадными шторами зажегся свет.

…Марлен в длинном белом атласном халате сидела на краю королевской постели. Ремарк опустился на толстый ковер у ее ног и погрузил лицо в ее ароматные ладони.

— Я безумно влюблен в вас, Марлен. Это как удар молнии. Но… — Он замолчал, сжимая лоб. — Но вы должны знать: я импотент.

— Отлично! Значит, нам ничего не помешает уютно поспать рядом! — воскликнула она с непонятной ему радостью. — Погаси свет и рассказывай… Я должна знать о тебе все. Мы ведь уже на «ты», правда? — Марлен удобно расположилась на кружевных подушках, открыла позолоченный портсигар.

Ремарк выключил бра, оставив лишь лампу на комоде, затененную вишневым абажуром из витого муранского стекла, и поднес Марлен горящую зажигалку.

— У тебя было много женщин? — Марлен закурила.

— О!.. — Эрих затянулся. — Но сейчас кажется, что рассказывать вовсе не о чем. Все ничто перед ликом твоим…

— Ремарк — французская фамилия.

— Французом был мой прадед, кузнец, родившийся в Пруссии, недалеко от границы с Францией. Женился он на немке. Мой отец был переплетчиком.

— Прадед кузнец, отец переплетчик? Я слышала, ты носишь баронский титул.

— Это смешная история… Видишь ли, я был довольно своеобразным юношей. Амбициозный провинциал — из городка Оснабрюке, парвеню, рвавшийся к признанию. Видимо, мне с детства не хватало ласки. Все перепадало моему старшему брату Теодору.

— Бедный малыш… — Склонившись, Марлен обвила руками его шею и поцеловала в щеку. — Ты много испытал. Эта история в твоем военном романе не вымышлена — так написать можно только тогда, когда пережил все сам.

— Я учился в католической королевской семинарии и намеревался стать учителем. Но в 1916-м меня, восемнадцатилетнего пацана, забрали в армию. Наша часть попала в самое пекло, на передовую. Фронтовой жизни за три года я хлебнул достаточно, чтобы потом много лет болеть войной и всю оставшуюся жизнь ненавидеть ее…

— Ты на себе притащил в госпиталь смертельно раненного товарища. Это же подвиг! Настоящий подвиг. Ты в самом деле был ранен?

— В руку, ногу и шею.

— Покажи немедленно! — Мален приподнялась.

— Непременно. Потом… — Его губы искривились в горькой усмешке, он совсем не верил, что это «потом» наступит. Он рано и много увлекался женщинами. Последнее время интимные отношения с подругами не складывались: трудный характер, проблемы со спиртным, с потенцией.

— Я долго еще чувствовал себя человеком особой судьбы, — продолжил рассказ Эрих. — После войны повел себя странно, стал носить форму лейтенанта и «железный крест», хотя от награды после увольнения отказался и был всего лишь рядовым. Начал учительствовать в деревенских школах, рисовался, изображал из себя бывалого фронтовика.

— Но ведь это правда! Ты был достоин ордена! В своей книге ты рассказал о войне совершенно пронзительно. Для меня ты — самый главный фронтовой герой. — Марлен знала, что так, возлежащая в золотистой полутени, выглядит невероятно соблазнительно и тихо ликовала: сидящий у ее ног мужчина был захвачен в плен без сопротивления. Впрочем, все они летели на ее свет без оглядки, не опасаясь опалить крылышек. Но Эрих — не все. Эрих — единственный и лучший. Громкая слава, очень громкая, мировая. Бесконечный калейдоскоп женщин. Ну, теперь-то он завяз надолго. Не надолго — навсегда.

— Я уверена, ты достоин Нобелевской премии. Это какая-то гнусная интрига, что тебя отстранили.

Он нахмурился:

— Видишь ли, тут совсем другая история, до нее я еще дойду. Когда я пытался заявить о себе в послевоенные годы, книги еще не было, и я даже не предполагал, что когда-либо напишу ее. Учительство мое оказалось коротким. Начальству «артистические замашки» фронтовика не понравились, пришлось вернуться в родной городок. В отцовском доме оборудовал себе кабинет в башенке — там я рисовал, играл на рояле и начал сочинять.

— Ты необыкновенный! — Марлен чувствовала, как опьяняющая волна нового, грандиозного романа начинает кружить голову. Его точеный, немного хищный профиль, его глаза — глаза, познавшие печаль и восторги… Его писательский дар, творивший миры… Этот мужчина обещал многое. В полусне комната раскачивалась, наполненная вишневым светом и зыбким восторгом праздника. — Стал писать и сразу получил мировую известность! — сказала Марлен, подумав о том, что следующую книгу он посвятит ей.

— Э! Вовсе не сразу, луноликая. Прежде я написал кучу дерьма и стал выпивохой. Ты же знаешь, это с моей подачи кальвадос вошел в моду.

— Хочу кальвадос… крепкую яблочную водку… — голос Марлен звучал сонно.

Кальвадос нашелся в ночном баре на набережной. Когда Ремарк вернулся, Марлен спала, свернувшись калачиком на краю кровати. Он погасил лампу, распахнул шторы, впуская в комнату лунный свет, и сел у ее ног. На душе было торжественно, как во время органной мессы. Он знал уже тогда, что ступает в магический круг великой любви, которую он боялся и, оказывается, все еще ждал. Ждал именно ЕЕ. «Ему часто приходилось ждать женщин, но он чувствовал, что раньше ожидал их по-другому — просто, ясно и грубо, иногда со скрытой нежностью, как бы облагораживающей вожделение… Но давно, давно он уже не ждал никого так, как сегодня. Что-то незаметно прокралось в него. Неужели оно опять зашевелилось? Опять задвигалось? Когда же все началось? Или прошлое снова зовет из синих глубин, легким дуновением доносится с лугов, заросших мятой, встает рядами тополей на горизонте, веет запахом апрельских лесов? Он не хотел этого. Не хотел этим обладать. Не хотел быть одержимым». О, какая наивная ложь! Он ждал и дождался, он просил и выпросил. Он получил от судьбы ЕЕ — фата-моргану счастья.