Изменить стиль страницы

От Москвы до Красного

Знаменитый военный теоретик Карл фон Клаузевиц утверждал, что победоносная битва должна завершаться стремительным преследованием неприятеля. «Ариергард дал время всем войскам сняться с лагеря и уже после полдня последовал за ними к Можайску, не видав ни души неприятельской. Справедливо донес Кутузов в момент окончания сражения, что оно выиграно нами»103, — вспоминал служивший при штабе А. А. Щербинин. Фридрих Великий утверждал, что после битвы армия, потерпевшая поражение, мало чем отличается от армии победившей. Битве при Бородине, результат которой был неопределенным, это высказывание соответствовало в полной мере. «Бесконечный ряд повозок, заваленных ранеными, огромная нить артиллерии, вышедшей из соразмерности с остатками армии, отдельные люди разных воротников, отыскивавшие свои полки, какое-то общее уныние после обманутых надежд, оглушенные после громового дня, отупление после таких потрясающих и торжественных ощущений; все это вместе навело на меня какое-то онемение всех чувств, почти бессмысленность. Незавидна в подобные дни судьба главнокомандующего, к тому же обязанного скрывать под личиною бесстрастия все в душе его происходящее! Кутузов должен был между Бородиным и Москвою выстрадать века целые!» — рассуждал впоследствии адъютант Ермолова П. X. Граббе104. Беннигсен и Барклай де Толли в один голос свидетельствовали: под прикрытием арьергарда армия брела в беспорядке, что если бы неприятель атаковал, то… У истории нет сослагательного наклонения. Неприятель не атаковал, и Кутузов, по-видимому, был уверен, что этого не произойдет: «Я из всех движений неприятельских вижу, что он не менее нашего утомлен». «Война вообще есть дело такта», — говорил один из участников той битвы. Михаил Илларионович тонко чувствовал, что повышать голос и строить в стройные ряды людей, которые за пятнадцать часов битвы оглохли от грохота орудий, на глазах которых «целые полки переселялись в вечность», было бы верхом бестактности. Он не переставал благодарить за службу солдат, проходивших мимо него, отирал платком слезы при виде раненых. Он вообще часто начинал свои обращения к войскам словом «товарищи», объединявшим всех, кто служил в русской армии — и солдат, и офицеров.

А. И. Михайловский-Данилевский вспоминал: «Первого сентября рано поутру Светлейший прибыл на Поклонную гору, откуда столица представлялась со всеми своими прелестными окрестностями и бесчисленными колокольнями. Он сел, по своему обыкновению, на небольшую скамью; пехота, конница, артиллерия и ополчения медленно и в безмолвии тянулись по дороге, покрывали поля и выходили из лесов. Почетнейшие из генералов окружили главнокомандующего. Это была торжественная минута. Мы увидели здесь графа Ростопчина, который в первый раз приехал в армию. Многие из офицеров разыскивали позиции для сражения, потому что были еще в уверениях в скором времени встретиться с неприятелем, и на некоторых возвышениях возле Поклонной горы начали рыть укрепления. Но по обозрении местного положения оказалось, что оно пересекаемо глубокими и крутыми рвами, которые во время дела препятствовали бы переводить войска с одного места на другое, подкрепляя резервами ослабевшие отряды, и употреблять конницу. Позиция простиралась на четыре версты, пространство сие было слишком велико для армии, обессиленной Бородинским днем; позади оной находилась столица и Москва-река, имеющая крутые берега. Таким образом, в случае неудачи, армия была бы уничтожена и в невыгодном месте своего расположения, и во время переправы чрез Москву-реку, и при отступлении по пространнейшему городу Европы. Однако мысль пережить отдачу Москвы еще более была ужасна <…>»105. Принц Евгений Вюртембергский, начальник 4-й пехотной дивизии, также поведал, каким ему запомнился главнокомандующий накануне оставления Москвы: «Кутузов молча слушал суждения генералов, его окружавших; нельзя было не заметить в нем душевного волнения. В самом деле, много требовалось решимости, чтобы, принимая на одного себя всю ответственность уступить неприятелю древнюю столицу империи, уступить вопреки мнению и народа, уступить после успешного, как полагали, боя, после отступления, совершенно добровольного, уступить, наконец, располагая еще войском. <…> Что касается до местности, которую занимало в это время войско, то она предсказывала поражение. Еще в 1810 году, находясь по обязанностям службы в Вильно, я пользовался расположением Кутузова, который был тогда в этом краю губернатором. Очень помню слова его, которыми он высказал свое решительное намерение — отступать. „В настоящем случае я должен положиться только на самого себя, каков бы я ни был, умен или прост“, — сказал мне Кутузов, вскакивая со скамейки, в ответ на взгляд, который устремил я на него, слыша общее разногласие»106. Совершенно иным предстает Кутузов в Записках Ермолова: «В присутствии окружающих его генералов спросил он меня, какова мне кажется позиция? Почтительно отвечал я, что по одному взгляду невозможно судить положительно о месте, назначенном для шестидесяти или более тысяч человек, но что весьма заметные в нем недостатки допускают мысль о невозможности на нем удержаться. Князь Кутузов взял меня за руку, ощупал пульс и сказал: „Здоров ли ты?“ Подобный вопрос оправдывает сделанное с некоторой живостью возражение. Я сказал, что драться на нем он не будет или будет разбит непременно»107.

Наиболее нелицеприятное суждение в адрес Кутузова высказал московский генерал-губернатор граф Ростопчин: «Я нашел князя Кутузова сидящим и греющимся около костра; он был окружен генералами, офицерами Генерального штаба и адъютантами, прибывшими со всех сторон и испрашивающими приказаний. Он отсылал тех и других то к генералу Барклаю, то к Беннигсену, а иногда и к квартирмейстеру полковнику Толю, бывшему его фаворитом и достойному его покровительства. Кутузов встретил меня чрезвычайно вежливо и отвел в сторону, так что мы оставались наедине, по крайней мере, с полчаса. Тут-то мне впервые случилось беседовать с этим человеком. Беседа оказалась весьма любопытна в отношении низости, нерешительности и трусливости начальника наших армий, который должен был быть спасителем отечества. <…> Он объявил мне, что решился на этом самом месте дать сражение Наполеону. Я заметил ему, что местность позади позиции представляет довольно крутой спуск к городу, — что если несколько потеснят линию наших войск, то они вперемежку с неприятелем уйдут в улицы Москвы, — что вывести оттуда нашу армию не будет никаких средств и что он рискует потерять ее всю целиком. Он все продолжал уверять меня, что его не заставят сойти с этой позиции, но что, если бы по какому-либо случаю, должен был отступить, то направится на Тверь. На замечание мое, что там не хватит продовольствия <…> у Кутузова вырвались слова: „Но ведь надо прежде всего позаботиться о севере и прикрыть его“. Он имел в виду резиденцию Императора. <…> Я спросил, не думает ли он стать на Калужской дороге, по которой направляются все подвозы из внутренних губерний? Он отвечал мне уклончиво. <…> Он стал разговаривать о битве, которую готовится дать, прося, чтобы я через день приехал к нему с архиереем и обеими чудотворными иконами Богоматери, которые он хотел пронести перед строем. <…> Затем он просил меня прислать ему несколько дюжин бутылок вина и предупредил, что завтра еще ничего не будет»108. Даже не будучи современником тех событий, можно догадаться о чувствах Светлейшего к Ростопчину, которые он при всей вежливости почти и не скрывал. После неуместного «розыгрыша» со «100 тысячами молодцов» Михаил Илларионович поддерживал с ним разговор в соответствующем духе, не сказав ни слова правды о своих намерениях. Свидетельства генералов из «клана» недоброжелателей Кутузова основаны на догадках, домыслах и противоречат друг другу настолько, что становится очевидным, как мало он доверял своим «совместникам». Так, А. П. Ермолов сообщил: «Он (Кутузов) не остановился бы оставить Москву, если бы не ему могла быть присвоена первая мысль о том. Данная им клятва его не удерживала, не у преддверия Москвы можно было помышлять о бое, не доставало времени сделать необходимые укрепления; едва ли достаточно было, чтобы расположить армию. <…> 29-го числа августа им подписано повеление о направлении транспорта с продовольствием из Калуги на Рязанскую дорогу. Князь Кутузов рассказал мне разговор его с графом Ростопчиным и со всею простотою души своей и невинностью уверял меня, что до сего времени он не знал, что неприятель приобретением Москвы не снищет никаких существенных выгод и что нет, конечно, причин удерживать ее с чувствительною потерею и спросил, как я думаю о том? Избегая вторичного испытания моего пульса, я молчал. Но когда приказал он мне говорить, подозревая готовность обойтись без драки, я отвечал, что прилично было бы ариергарду нашему в честь древней столицы оказать некоторое сопротивление»109. Москвич, отставной генерал екатерининского времени, князь Д. М. Волконский 31 августа записал в Дневнике: «Вечеру приехал я в армию на Фили, узнал, что князь Кутузов приглашал некоторых генералов на совещание, что делать, ибо на Поклонной горе драться нельзя, а неприятель послал в обход на Москву. Барклай предложил первой, чтобы отступить всей армии по Рязанской дороге через Москву. Остерман неожиданно был того же мнения противу Беннигсена и многих. Я о сем решении оставить Москву узнал у Беннигсена, где находился принц Вюртемберской и Олденбурской. Все они были поражены сею поспешностью оставить Москву, не предупредя никого»110. Как видим, принц Вюртембергский в отличие от того, что он рассказывал в Записках, не сразу оценил, что «местность предсказывала поражение». Предупреждать Ростопчина об оставлении Москвы было опасно, принимая во внимание его желание предать «город пеплу».