Изменить стиль страницы

— Гм… Так как, говоришь, фамилия твоя?

— Гурминова.

— Гурминова? Гм… Вот дела… И я Гурминов!

Это было оказано почти торжественно.

Тоня приоткрыла глаза, сонно посмотрела на Илью Лукича и снова задремала.

— Странно… — бормотал старик. — Фамилия-то не частая.

Дождь прекратился, тучи разорвались, и оказалось, что уже давно начался рассвет, да его не было заметно за тучами. В разрыве небо было холодное, серое. Все предметы вокруг четко выступили: бадья с бетоном, на котором лужицами собралась вода, и мокрая лопата с липкой ручкой, и замерший колосс — портальный кран.

— А может… мы родственники? — тихо спросил Илья Лукич, и сиденье под ним заскрипело. — Ты откуда сама?

— Не-е… — промычала Тоня. — Я из Бодайбо.

— Мда. А я из Пензы. Ну, а деды твои откуда? Небось не всегда в Бодайбо жили?

— Жили. Всегда.

— Что значит всегда? А до Ермака-то не жили! Пришли откуда-то? Может, с Пензенской губернии? Не слышала, а?

— Не-ет. Не спрашивала.

— А ты бы спросила. Слышь, Тонька, спроси. У матери спроси и отца, они должны знать.

— Нет.

— Что нет? — рассердился старик.

— Да нет матери и отца у меня.

— Фу-ты, — насупился Илья Лукич. — Где ж они?

— Отец на воине, а мать в позапрошлом году померла.

— И ты что ж, одна?

— Одна.

— Эх, ты!..

— А что?

— Да ничего. Вот я тоже один.

Сиденье опять заскрипело. Но Тоню вдруг разморил сон. Она кивала, кивала головой и пыталась поудобнее устроиться.

— Ты сядь-ка вот так, — ласково пробормотал Илья Лукич, отодвигаясь в самый угол. — Да и прикорни. Постой, у меня вот тужурка есть… тужурка есть…

Он вытащил откуда-то грязную, насквозь промасленную тужурку.

Тоня заснула. А старик снова достал кисет, свернул самокрутку, но покосился на девушку и не стал курить.

Рассветало все больше. Появились на небе первые нежные розовые полосы. Блестел вымытый дождем настил эстакады, и лопата все так же валялась подле бадьи и отражалась в луже. Илья Лукич украдкой разглядывал девушку.

«Дитя совсем. Промокла, бедняга, так и спит. Красивая сама. А руки рабочие, изуродованные: попробуй-ка, помахай лопатой, а там вибратором, а там молотком, ломом… И чего ж понесло тебя в бетонщицы?.. Волосы-то как лен, а нос облез».

Голова ее медленно сползала по спинке сиденья и наконец уперлась в бок Илье Лукичу. Сонная, эта девчонка действительно была похожа на ребенка: пухлые губы, надутые щеки.

Шофер сидел, боясь пошелохнуться, опасаясь вздохнуть или кашлянуть. И вдруг смутно-смутно почудилось ему далекое, забытое, похожее на неправду: его дети, бесцветные торчащие волосенки и запах пеленок, сохнущих на батареях парового отопления. От неудобной позы закололо в сердце. Илья Лукич не мог выпрямиться и вместе с тем готов был век так сидеть, не двигаться и слышать рядом ровное здоровое дыхание девочки, словно родной, словно дочки ему.

Он уже не мог понять, почему он обижал ее и зачем ему надо было браниться. Не мог понять, почему вообще люди спешат браниться и враждовать так часто, когда все может быть иначе, лучше…

Прошло полчаса. Может быть, меньше, может быть, больше. Для Ильи Лукича время остановилось. И только небосклон бесшумно менялся, на нем разыгрывалось невиданное зрелище солнечного торжества. Где-то протяжно и визгливо загудели гудки. На водосливе плотники с грохотом обрушили старую опалубку, трещали внизу тракторы, и звякали где-то по железу: бам, бам-м.

— Тонька-al Шо-фе-ер! Давай бетон!

Илья Лукич вздрогнул.

Не подававший признаков жизни кран вдруг лязгнул и засигналил. Илья Лукич застыл над спящей, как скупой над сокровищем.

Но Тоня сквозь сон услышала, встряхнулась, поднялась.

— Что? Подавать? — испуганно спросила она охрипшим ото сна голосом, выпрыгнула, не захлопнула еще дверцу, а уже кричала:

— Ви-ра-а!

— Эй, вали с ходу две! — перегнувшись над опалубкой, махал издали мастер. — Вали вторую, Тонька!

Тоня засуетилась:

— Шофер, подъезжай, вали! Давай!

Илья Лукич послушно, как сонный, подогнал машину, опрокинул кузов, но бетон все-таки слежался и не вывалился, а повис густым тестом над бадьей.

Тоня ахнула.

Тогда старик взял лопату и полез наверх.

— Да не надо, я сама… Шофер… ой, как вас звать, дяденька? Илья Лукич? Давайте я, дяденька Илья Лукич!

— Ничего, племянница, — пробурчал Илья Лукич. — Ты всю ночь работала. А я вот замерз. Да, замерз старик…

Проклятое сердце его опять закололо, а он выпрямлялся, глубоко вдыхал — и долбил, долбил, пока не выгреб весь бетон.

Стараясь не подать виду, что он задыхается, Илья Лукич спокойно сел в кабину, отметил в путевке ходку и медленно тронул по мокрому и чистому, словно вымытому старательной хозяйкой, настилу.

Он думал, что Тоня ничего не заметила. А она, оставшись одна у крана, растерянно держала лопату и долго смотрела вслед старенькому грузовичку.

МАША

Селенга img_6.jpeg

Воронов работал первую неделю и друзьями еще не обзавелся. Он жил в доме молодых специалистов в одной комнате с женатым инженером Илюшей Вагнером.

В этой комнате с полосатыми обоями кроме двух коек имелись стул, стол, графин, в углу — куча носков и чертежей.

Окно выходило прямо на строительную площадку; по ночам грохот бульдозеров в котлованах не давал инженерам спать; дрожали кровати, и отблески фар метались по потолку.

Илюша Вагнер ожидал квартиру, чтобы выписать жену. А пока приколол на голую стену фотографию весело хохочущей толстушки; валяясь на кровати, смотрел на нее сквозь рыжие очки с очень сильными стеклами и дымил, как паровоз.

Он был тощ, нескладно длинен, с поповски долгими выгоревшими волосами, умел часами молчать, полистывая справочник арматуры.

Первые дни Воронов пытался с ним беседовать, рассказывал какой-нибудь забавный случай. Илюша Вагнер внимательно, дружелюбно слушал, трогательно хлопал веками за сильными стеклами очков и изредка тихо произносил:

— Да… да… удивительно… да!

Илюша был симпатичен Воронову своей беспомощной непрактичностью; казалось, он был безобиден, как ребенок. Но все же Воронов заскучал. Вечера в этом раскинутом на голом месте таборе, где не имелось даже клуба, проходили томительно.

Наконец прибыл контейнер с мотоциклом.

Воронов втащил вонючую машину в общий коридор, два вечера протирал и смазывал разложенные на газетах части, наполнив бензиновым запахом весь дом, а на третий вечер укатил и вернулся за полночь.

Он рассказал Илюше Вагнеру, что был в степи, заезжал в Старый Оскол и другие разбросанные вокруг строительства села, где живут рабочие, и там у них весело, есть танцы, бывает кино; а степь полна полыни и валунов, дороги же плохие.

Днем оба работали начальниками небольших смежных участков. Забот хватало; все только разворачивалось. Утром со всех сторон горизонта ползли из сел фургоны-грузовики, из них высаживались толпы каменщиков, бетонщиков, арматурщиков, заполняли котлованы, строили фундаменты. В подмогу столовой дымились полевые кухни; цистерна развозила по участкам воду. Штабеля досок, железо и разрытая земля. Лишь к вечеру, когда вся эта шумная и беспокойная орда сворачивалась и уезжала в фургонах, становилось относительно пусто и только стрекотали бульдозеры.

Может, степные звезды или наплывавшие волнами душные запахи, а скорее всего молодость не давали Воронову покоя по вечерам. Какая-то томительная грусть, неопределенные мысли заполняли его. Он заводил мотоцикл и звал Вагнера.

Но тому вечно нужно было просмотреть на завтра проекты или исправить график. Воронов полагал, что нужно уметь за день выполнить всю работу, а вечером отдыхать. Он махал рукой и уезжал в Старый Оскол. Там он сидел, покуривая, на шумной танцплощадке, толковал с рабочими о прогрессивке, о нарядах, изредка плохо танцевал.