Изменить стиль страницы

Панты взвешивают. Каждый тянет по девяти с половиной килограммов. Мягкие, покрытые нежной серебристой шерсткой, они еще теплы на ощупь. Нечего сказать, удовольствие носить такую тяжесть на голове. Впрочем, чего не сделаешь ради любви. Осторожно панты, полные крови, несут в сушилку.

Килин продолжает воевать со старым маралом.

— Оставь его, — говорит Пальцын, — пусть перебесится.

Разъяренный марал поднялся на дыбы, бьет ногами изгородь. Толстые бревна трещат. Он великолепен; и даже свирепая, слишком тяжелая некрасивая морда великолепна и величественна.

— Лучше не рискуй, — говорит Пальцын.

У Килина болит нога. Он командует приготовить веревки. Красное лицо его затвердело.

— Осторожно! — говорит Пальцын.

— Не беспокойся, — отвечает Килин. — Он слишком много думает о себе.

Он кидает на землю веревочную петлю. Марал отскакивает, пригнув голову, подозрительно осматривает петлю. Килин перелезает в загон, он висит на заборе, но внутри загона, и марал может легко достать его рогами, если, конечно, успеет.

— Паршивец, — говорит Килин, — несознательный паршивец!

Он плавно покачивает веревку, петля ползет к ногам марала. Когда она касается копыт, марал прыгает.

— Попался, хулиган! — кричит Чернышев.

Я не вижу, как это случилось, потому что смотрю на Килина. Нет ничего прекрасней, чем вид искусно работающего мастера. У Килина простецкое, грубоватое лицо, приземистая фигура, но сейчас он на редкость хорош.

Ноги марала опутаны веревкой, его силком тащат в станок. Марал хрипит, ревет от гнева, унижения и бессилия. Он не хочет расставаться с пантами, он хочет носить их, драться, любить. Ничего не поделаешь — здесь не зоосад, надо отрабатывать свою кормежку, и все же мне жаль его. И Килин тоже с уважением похлопывает марала по мокрой спине.

— Характер! Не страдай, ведь все равно сбрасывать будешь, — он нисколько не сердится, он даже утешает, без всяких сантиментов, строго, как мужчина мужчину.

Панты старого марала еще тяжелее. Мы несем их в сушилку, подвешиваем на перекладину. В сушилке жара 85 градусов. В соседней комнате вделана в пол большая квадратная ванна. Там варят панты. Поглядывая на хронометр, Чернышев и Георгий Сачук то вынимают, то опускают панты в кипяток. Когда Чернышев уносит панты, Сачук говорит:

— Умственный парень, быстро схватывает.

Стоит чуть недодержать или передержать пант в кипятке, и сортность понижается. Мы сидим в клубах пара, и Сачук рассказывает о том, как лучше варить панты. Сведения эти мне абсолютно ни к чему. Вероятно, мне следовало бы расспрашивать о другом, но мне интересно слушать Сачука, и он тоже с удовольствием сообщает всевозможные хитрости своей работы. Мне нравится профессиональный язык с его неожиданными сравнениями, где для специальных терминов используют обычные слова и они от этого становятся емкими, молодеют.

Домик на пригорке, ярко-белый, без окон, стены его — сплошные жалюзи, называется «ветровая»; совместить ветер и здание, найти это единственно точное обозначение, создать новое слово, совершенно понятное и совершенно родное языку, — такое может лишь труд, работа, где вскрывается сущность вещей, где слова отшлифовываются, подгоняются каждодневной необходимостью.

В «ветровой» — обработанные панты. Они уже холодные, твердые. Их еще немного, но это «немного» стоит сотни тысяч рублей. На вид панты все одинаковы, одни только чуть больше, другие поменьше. Но Килин и Пальцын начинают обсуждать достоинства каждого панта, и я снова (в который раз!) убеждаюсь, как отличается зрение мастера от зрения несведущего человека.

Килин может часами рассказывать о том, как отделан срез панта, как удались сушка, варка, чем хорош каждый из пяти отростков. Как часто то, что мы считаем простым, есть, в сущности, наше невежество. К сожалению, невежество куда решительнее знания.

Мы уходим все дальше, в глубины мастерства, и наконец добираемся до тех мест, откуда для самого Килина и его товарищей начинается неведомое — догадки, опыты, поиски. Нужны научные исследования. Нужен единый научный центр, который мог бы оказать помощь всем мараловодам Алтая. Я привык слушать, как производственники поругивают ученых, и мне приятно встретить рабочих, мастеров, испытывающих потребность в научной работе, прикоснувшихся к тем проблемам, которые под силу решать науке.

Я слушаю Килина и все острее завидую его мастерству и тому, как он живет здесь, далеко в горах, охотится, скачет на лошадях; завидую опасностям его трудной работы, заботам о зимнике, умению говорить с маралами. И, желая отделаться от этой зависти, я по дурной, самонадеянной привычке горожан спрашиваю Килина, не хочется ли ему в город и где он бывал. Килин отвечает, что он с удовольствием съездил бы в Ленинград, давно мечтает съездить в Ленинград, и при этом он чуть морщит уголки глаз. Я понимаю — в том смысле, в каком и я стремился поехать сюда, на Алтай. А потом он перечисляет названия городов Западной Европы, где он бывал во время войны.

Пока Килин и Пальцын обсуждают хозяйственные дела, я выхожу на крыльцо, вынимаю блокнот и долго смотрю на зеленое небо, где быстро вызревают звезды. Я не знаю, что записывать. Вероятно, надо было бы записать, что героическое состоит в том, что в этом поселке далеко в горах все очень обыкновенно, все, как у всех, но мне почему-то было неловко писать такие вещи. Собственно, я знаю почему: если бы подобное прочли Килин или Сачук, им бы тоже стало неловко.

Никто из них меня ни в чем не убеждал, люди работали, гудел огонь в топках, по горе бродили маралы, и мне хотелось написать рассказ, где были бы только факты, поступки, тяжесть пантов, их шелковистая шерсть, гибкая походка Килина, бусинки от пара на лице Сачука, величественная осанка маралов, кровь, вытекающая из-под ножовки, и чтобы из всего этого сами собой рождались те чувства и мысли, какие возникали у меня. Чтобы не надо было ничего подгонять, чтобы это был точный рассказ о том, как разводят маралов и выделывают панты, и чтобы это было интересно. Чтобы, читая этот рассказ, каждый считал, что нет ничего проще, как написать такой рассказ.

Килин, Сачук и все остальные вышли из варки попрощаться.

— Что же вы напишете? — спросил Сачук.

Я закрыл чистый блокнот.

— Не знаю.

— Напишите, пожалуйста, чтобы нам поскорее дали ставку для медпункта, — сказал Килин.

— И про кино, — сказал Сачук. — Мало картин привозят.

— Вот это правильно, — сказал я.

Назад мы ехали быстрее и через два часа были в Усть-Коксе.

Ответственность подлинная и мнимая

Не знаю, все ли мы отдаем себе отчет в историчности нынешнего времени, правильно ли видим масштаб событий, происходящих на наших глазах, да и при нашем участии. Надвинулось волнующее ощущение перемен, здоровых, исцеляющих. Где предчувствие, а где и возможности, которыми уже жадно и радостно пользуются на заводах, в научных учреждениях, в самых разных коллективах.

Большая очистительная работа, которую проводит сейчас партия, вызывает горячее одобрение всех трудящихся. Открываются новые возможности трудиться так, как требует от нас время, будущее нашей страны. Всколыхнулось нравственное чувство народа.

Естественно, наша литература всегда занималась нравственными проблемами. Можно назвать целый ряд произведений, в которых разоблачались, например, преступные явления в торговле, в сфере быта, в экономике. Но, признаюсь, события, последовавшие после апрельского (1985 г.) Пленума ЦК КПСС, породили у меня острое чувство неудовлетворенности нашей писательской работой, заставили пересмотреть устоявшиеся, казалось, представления, породили вопросы серьезные, трудные. Чувство неудовлетворенности нашей современной литературой обращено и к собственной работе, и к работе моих товарищей. Стали очевидны сглаженность, облегченность, уклончивость, примиренчество. На протяжении многих лет критика настаивала на создании образов положительных героев, героев нравственного подвига. Героев же отрицательных, героев безнравственной жизни старались тщательно уравновешивать, их придерживали за руку, им устанавливали строгие нормы поступков и высказываний. Их социальную опасность нередко занижали. Осторожные редакторы, притупляя критику, грозили клеймом «очернительства»; свои «нельзя!» они оправдывали формулой «сейчас — не момент!». Мы же проявляли уступчивость, верность правде жизни меняли на близкий срок публикации. Литература не исследовала зло в его изменчивых ликах перерожденцев, настоящих карьеристов, корысть в ее уродливейших, казалось бы, бессмысленных проявлениях. Примеры безнравственности, аморальности в наших книгах вряд ли могут помочь сегодня понять корни и значимость отрицательных явлений. Боюсь, что сегодня, в этот чрезвычайно важный момент жизни нашего общества, многие из написанных нами книг представляются крайне наивными, их обличительный пафос — мелкокалиберным, их злодеи — анемичными.