Молдаванов был не из тех, кто отступает от своих целей, хотя бы они и граничили с фантастикой.
И Сойкин решил: «Хорошо, поживу и я с недельку, закончу картину, соберу ещё материал о Мирсаиде», — тем более что история его продолжалась, и художник уже был свидетелем многих других, как ему казалось, интересных фактов. Виктор много рисовал. В его альбоме уже составилась целая коллекция портретов строителей, жанровых сцен, пейзажных зарисовок. Писал он карандашом и маслом, всюду ходил с небольшим, но вместительным этюдником.
Впервые привелось ему выполнять роль литератора: к карандашным эскизам из жизни и окружения Мирсаида он делал пространные литературные записи.
История Мирсаида его всё больше захватывала. Эскизы и зарисовки помогали и в работе над картиной «Таджики».
Вернувшись из клиники, Мирсаид сразу приступил к работе на экскаваторном участке. Узнал он, что Зина замуж не вышла и, как ему рассказали, всё время спрашивала о его здоровье. В душе затеплилась надежда.
Алексей Иванович, бригадир, встретил Мирсаида ласково, тряхнул за плечо:
— Ты что, парень, болеть вздумал! Ты это баловство брось. Некогда нам болеть, у нас плотина!.. Вон она... с горами спорит. В неё камушки и землицу подсыпать надо.
Позвал Зину.
— Ты, Зинаида, ходишь по кишлакам, лекции о нашей стройке читаешь, поезжай с Мирсаидом в их горный кишлак, расскажи там людям о станции. Заодно о Мирсаиде скажешь. Ничего, мол, парень, трудится, скоро экскаваторщиком станет. Тут, мол, правда, у него заминка небольшая вышла, пожурили мы его — порядки у нас таковы. Зла на него не держим, за труд и за ласку ценим. А?.. Съездила бы!..
Зине предложение понравилось, повернулась к Мирсаиду: «Поедем, а?..» Мирсаид, пьянея от счастья, согласился с восторгом. В первый же выходной они выехали в горы. Мирсаид подсадил девушку на лошадь, помог устроиться в седле, дал поводья, сказал: «Сиди спокойно, лошадь знает дорогу».
Ехал он впереди по тропинке, вьющейся в горах. Зина же, на удивление себе и на радость, скоро освоилась в седле, притерпелась и к высоте, с которой поначалу с замиранием сердца смотрела на каменистые склоны, бежавшие вниз, к ручьям и ущельям, на темные пасти теснин и оврагов. Мирсаид, изредка поворачивавшийся к ней, ободряюще улыбался, показывал на небо — смотри, мол, наверх, тебе не будет страшно.
Лошадь шла спокойным, размеренным шагом — Зина покачивалась в седле, любовалась первозданной красотой природы.
Порой тропинка заводила в глубокое, темное ущелье, из которого видны были только облака да вершины горы, рисовавшейся рыжей громадой на синем бархате неба; но вот лошадь выносила всадника на простор, и Зине открывалась гряда гор на противоположной стороне; там, в подернутой лиловой дымкой голубизне, просвечивалась новая гряда гор — те далекие горы были в белых шапках, они, как воины, растянувшиеся длинной шеренгой, маячили у самого горизонта и будто бы уходили в небо, в те края, где за отрогами Памира лежит диковинная и дружественная нам страна Индия.
Горы имеют свойство размягчать душу, навевать мечтания. Мирсаид знал это и не хотел нарушать счастливых видений и возвышенных дум своей спутницы. Он и сам, погружаясь в прохладу родного ему горного воздуха, наливался силой и спокойствием. Участие Зины, принявшей близко к сердцу его дела, её присутствие, горы и летящие над головой облака — всё разливало по телу усыпляющую истому, умиротворяло.
Дома не удивились гостье; отец Мирсаида принял у неё лошадь, а самой указал дверь в саклю — там, кланяясь и прикладывая руку к груди, встретила её нестарая женщина. Зине отвели комнату-гостиную, меньшую часть сакли, чистенькую, устланную серой кошмой. Мебели не было, но возле стен возвышались горки из подушек, атласных одеял и матрацев. В углу возле двери стояла железная печурка, и труба, выгнувшись коленом, тянулась к форточке. Мирсаид в комнату не входил, и никто из мужчин здесь не показывался — таков закон гор: женшину праздный глаз тут не тревожит.
Вечером молодежь, женщины и старушки потянулись в школу, на лекцию Зины, а старики собрались в клубе. Туда позвали Мирсаида. Там же в это время были и Сойкин с Молдавановым. Рядом с певцом сидел отец Мирсаида, Хайрулло.
Встретили парня молча, никто не взглянул в его сторону.
На месте старейшего сегодня сидел белобородый Курбан-ака. Он поправился, поздоровел — сидел на коврике крепко, прямо. Выдержав долгую паузу, сказал:
— Пройди, Мирсаид, сядь сюда.
И показал место в стороне от всех — и даже от отца, возле которого он по правилам должен сидеть. «Опять суд! Опять я подсудимый!» — застучало в висках. Но Мирсаид крепился. Молча и спокойно ждал вопроса. Он знал: суд бабаев — высший суд. Старцы не назначают наказаний, не пишут приговора — они говорят слова, которых никто не оспаривает. Таков закон гор. А в кишлаке Чинар законы гор чтят.
Художник по случайности оказался рядом с Мирсаидом, наклонился к нему, шепнул: «Не робей. Ведь ты не виноват. Бабаи пожурят, и только!.. Держись смелее!..»
Украдкой бросая взгляды на отца, Мирсаид замечает: отец поглядывает на дверь, ждет Одинахол-бобу. Втайне Мирсаид надеялся увидеть на почетном месте у окна Одинахол-бобу. Отец называл его главой рода, от него пошли Хайрулло, сын Наимбека, и он, Мирсаид, сын Хайрулло. Ещё недавно жива была бабушка Гуль-бегим, жена Одинахол-бобы, древняя старушка, которая всех детей, живших в саклях под вечерней тенью чинара, называла внучатами, подзывала к себе и гладила по головке. Знают люди и другое: бабушка Шарофат-бегим, жена Курбан-аки — она тоже недавно была жива, — отличала лаской всех детей, живущих под утренней тенью чинара, — тут, по слухам, селились люди, близкие к роду Курбан-аки. И хотя старцы в суждениях о людях кишлака всегда были справедливы, Мирсаид больше боялся Курбан-аки, чем Одинахол-бобы.
Отец Хайрулло, как всегда, сидит в самом дальнем углу клуба. Он весь подался вперед, ждет, когда заговорит старец.
— Ты, Мирсаид, был в большом городе Ленинграде, там тебя лечили русские врачи — хорошо они тебя лечили?
— Да, хорошо, — кивает Мирсаид.
— Ты снова пошёл на стройку. Ты теперь стал взрослым человеком.
— Так, Курбан-ака, так, — поспешил ответить за сына Хайрулло. — Он работает сторожем. Ему доверили машины, много машин!
Хайрулло ждет вопроса о суде; он ходил в долину, всё выспросил у строителей. Да, его сына судили, но то был суд товарищей, как бывает вот здесь у нас, в клубе бабаев. Это был дружеский разговор — так ему сказали строители! И всё это Хайрулло хотел бы сказать бабаям, но Курбан-ака повернул голову в сторону Хайрулло, давая понять, что обращается к Мирсаиду и хочет говорить с ним. Бабай достал из кармана дынные сухие корочки, положил в рот и долго старательно жевал их уцелевшими передними зубами, потом вновь, ни к кому не обращаясь, не поворачивая головы в сторону Мирсаида, заговорил:
— Люди стройки любят порядок, там строгие законы, так, Мирсаид?..
Все взоры устремились на Мирсаида. И сжался под этими взглядами Мирсаид, и ниже опустил голову его отец. Все ждали, что скажет Мирсаид, сын Хайрулло.
Он сказал:
— Так, Курбан-ака, законы строгие, и никто не может их нарушать. А кто нарушит, того наказывают.
И ещё сказал Мирсаид:
— На стройке есть суд. Это суд товарищей, таких же рабочих, как я. Я не знал всех законов и нечаянно нарушил один из них. Меня судил этот суд, и судья сказал: ты должен знать все законы и строго их выполнять.
Мирсаид решил сам обо всём сказать — так будет честнее и меньше будут задавать вопросов. Бабаи, видно, не ждали от парня такой инициативы, они некоторое время переглядывались, покачивались, тяжело и растерянно вздыхали.
Мирсаид горячился, и речь его была сбивчивой, торопливой, а потому неубедительной.
Курбан-ака потрогал белую бороду, цокнул языком, пожевал дынную корочку, а отец Мирсаида распрямился и обвел тревожным взглядом ряды сидевших у стен людей.