В нашей семье все знали, что у Фешнеров, как и у многих, были проблемы во время войны. Но они об этом также умалчивали. Вероятно, по причине все той же сдержанности. Фешнеры не чувствовали себя изгоями от мала до велика. Мы догадывались, что на их долю выпали страдания, и этого было вполне достаточно, незачем распространяться на эту тему.
Каким образом Фешнеры оказались в данной папке? Это было неясно. Они фигурировали в каком-то списке жертв доноса, составленном неким дотошным чиновником, курировавшим их квартал. Для историка такая мелочь ничего бы не значила. Для меня она представляла немалую ценность. Впервые, с тех пор как я начал заниматься научной работой, мне довелось вплотную столкнуться с близкими людьми.
На следующий день, с утра пораньше, я уже торчал перед оградой архива. Я не сомневался, что мне удастся отыскать исчерпывающие сведения в документах более раннего периода.
Отныне мне предстояло плыть против течения в поисках неведомого истока. Мрак, окутывавший эту тайну, сгущался по мере того, как я продвигался вперед. Но, в отличие от волшебных сказок, озарявших мое детство своим сиянием, эта история не была окружена ореолом чудесного. Чем дольше я находился в пути, тем больше блуждал впотьмах. Я слышал крики умирающих, доносившиеся из леса. Водный поток нес трупы и скелеты, и течение порой выбрасывало их на берег. Я шел навстречу истории, от которой исходило зловоние.
Я никогда не устану превозносить методичность и пунктуальность чиновничьего духа. Мои методичные поиски вскоре привели меня к другим материалам, о существовании которых я даже не подозревал: к документам временной администрации предприятий, перешедших в собственность арийцев.
Круг сужался.
Арийцы… Меня уже не удивляло это слово из прошлого. Я даже позабыл, насколько чудовищным оно некогда было. Я насиловал свой ум, мысленно повторяя: арийцы, арийцы, а-рий-цы! Когда мой сосед по столу повернулся и уставился на меня, я понял, что в очередной раз произнес вслух то, о чем думал. Точно так же смотрели бы на сумасшедшего. Поистине, я бился головой о стены в чуждом мне мире условностей.
Ни за что на свете я не стал бы употреблять чьи-то слова. Впрочем, я и читал их так, словно переводил с иностранного языка. Я заносил их в блокнот разве что в качестве музейных экспонатов, чтобы лучше рассмотреть их в окуляр микроскопа, подобно добросовестному энтомологу. Но я горел желанием как можно скорее вернуть эту лексику на место, опасаясь, как бы она не обосновалась в моей записной книжке, не пустила там корни, не разрослась и не стала плодиться и размножаться — это было бы сущим кошмаром. Арийцы…
Попутно я натыкался на знакомые имена, словно встречал тени людей, окружавших меня в повседневной жизни. Владелец ресторана Доминик, директор цирка Амар, один из управляющих магазина «Old England» [6], мастер по изготовлению очков Лиссак, считавший своим долгом объяснять клиентам, что его зовут не Исаак, и многие другие… Жертвы оговора, вынужденные доказывать, что они не принадлежат к проклятому народу. Что за странное время, когда человеку приходилось свидетельствовать не о том, кем он был, а о том, кем он не был. В тот период Франция маршала Петена напоминала Испанию эпохи инквизиции. Страну, где чистота крови была превыше всего. Тогда это считалось в порядке вещей.
И все же близкое знакомство с секретными материалами вызывало невыразимо тягостное чувство, ибо я связал себя подпиской о неразглашении. Однажды на званом ужине, когда зашел разговор о периоде оккупации, некая дама, носившая известное имя, произнесла, вздыхая: «Если бы вы только знали, что случилось с родственниками моего мужа во время войны…»
Меня так и подмывало ей сказать, что я не только доподлинно это знаю, но наверняка осведомлен лучше нее. Государственный комитет промышленности; слева от него — Управление текстильного и кожевенного производства; справа, в глубине — Комитет по торговле меховыми изделиями и пушниной. Вот то, что я искал. Люди могли сколько угодно вглядываться в мое лицо, никто все равно бы не догадался об истинной причине моей радости. Пешеход из оккупационной зоны наконец благополучно добрался до цели. Он оказался не на своей, а на чужой территории.
Я заново знакомился с Парижем. Это был не мой город, а город мужчин с дублеными кожами с улицы Отвиль и улицы Паради. Поль Моран [7] мог бы написать здесь еще один длинношерстный вариант своей убийственной поэмы «Прекрасная Франция». Здешние обитатели носили соответствующие имена, к тому же до объявления войны звучавшие более космополитично: пушнина и кожа тогда закупались в Америке и в Советском Союзе.
Исходя из критериев времени, их фамилии отдавали картотекой полицейского учета. Этих людей звали: Бехар, Правидло, Гирш, Рейман, Ланг, Брюнсвиск, Рейнер, Захарович, Франкель, Вейль, Бокановски. Некоторые фамилии говорили не только об общественном положении их обладателей, но и об их профессии. Так, о Лапински можно было бы сказать, что ему на роду было написано заниматься своим ремеслом. Порой магазины чужаков назывались не именами хозяев, а, например, «Сибирь», «У бобра», «У леопарда», «У белого медведя». Или того хлеще: «Лабрадор Фюрс» — тут уже ощущалось веяние американского ветра. Наверное, улица Ла Боэси казалась этим людям более удаленной от предместья Пуассоньер, чем Карпаты. Здесь находился торговый дом братьев Ревийон, основанный аж в 1723 году.
Фешнеры… Отныне только это слово вертелось в моей голове. Оно вытеснило из нее все прочие мысли. Мне уже несколько раз казалось, что я близок к цели. Я обнаружил документы, в которых шла речь о каком-то меховщике Фешнере. Однако его фамилия писалась с двумя «н», и он жил тогда на улице Малакафф. В результате проверки оказалось, что это другой человек. По мере того как я ворошил бумажные горы, перед моими глазами проходила вереница подставных лиц и самозванцев, живших под чужими именами. Время от времени луч надежды пробивался сквозь окутывавший меня мрак. Так, один еврей, ветеран войны, отказался купить ради собственного спасения фальшивое свидетельство о крещении, которое ему предлагали: он считал это для себя зазорным.
Вскоре, лихорадочно перебирая все, что попадалось мне под руку, я неожиданно наткнулся на некую Эмилию Фешнер. Она жила в XV округе. Сперва это показалось невероятной удачей: кто-то из нашей родни! Но меня снова ожидало разочарование. Эмилия Фешнер не имела никакого отношения к моему расследованию. Тем не менее я не удержался и прочел ее дело. А зря. Досье было легким на вес, но после его чтения я почувствовал себя обессиленным.
Эта женщина жила во Франции тридцать семь лет. Ее мужа, рабочего, уволили по техническим причинам. Двое из шестерых детей Фешнеров были в немецком плену. 4 июля 1941 года Эмилия обратилась к местному представителю власти с просьбой разрешить ей продавать живые цветы. Она писала: «Я — старая, изможденная и больная женщина. Я виновата лишь в том, что я — еврейка, и больше мне не в чем себя упрекнуть. Я не способна заниматься каким-либо другим ремеслом, кроме торговли цветами, ведь за столько лет я уже свыклась с этим делом…»
Несчастная просила сделать для нее исключение. Что я говорю: она униженно молила об этом. Но ей отказали.
Когда люди, доведенные до крайности, будучи в полном отчаянии, начинают винить себя в том, что они появились на свет, это значит, что они уже потеряли человеческое достоинство. Узнавая о таких частных случаях, я проклинал режим, создававший подобные ситуации. Я проклинал идеи, развращавшие умы. Я проклинал людей, заставлявших других соблюдать законы, основанные на порочных идеях. Но мне не удавалось разлюбить Францию из-за того, что в один прекрасный день она позабыла о своем гостеприимстве.