Изменить стиль страницы

Когда с гулом рухнула сосна, Семену показалось, что далекий топорик-дятел стих — наверное, Клаша прислушивалась к шуму.

— Свадьба-то у тебя когда? — спросил Ягодко, прищурив светлые глаза и определяя наклон сосны.

— Через три дня, — Семен крякнул и посмотрел на Ягодко радостно-изумленными глазами, точно сам впервые услышал о своей свадьбе.

— Совсем ты, брат, ошалел, — засмеялся Ягодко, — готов руками вывертывать лесины! А я бегай за тобой высунув язык!

Заголосила пила, словно хотела вырваться из рук Семена. Справа и слева тоже валились сосны, охала тайга…

В перерыв к станции пришли все вальщики, расстелили брезент и вытащили из сумок бутылки с молоком, с чаем, разложили картошку, огурцы. Только Семен скрылся куда-то.

— К Клаше своей потащился. Любовь картошкой не накормишь, — проговорил моторист Светлолобов, круглолицый, с хитрыми глазами. Он говорил басом, а смеялся неожиданно бабьим голосом: «Хе-хе-хе!»

— Клавка — девка отчаянная, оторви да брось. Запряжет его, как смирного мерина, хе-хе-хе!

Семен шел лесом и ел густо посоленный ломоть хлеба. Волчий табак — белые пампушки, похожие на грибы, громко щелкая, лопались под сапогами. Они выстреливали облачками ядовитой пыли, напоминающей нюхательный табак.

Среди зарослей целебной кровохлебки прятались маленькие кочаны заячьей капусты.

Семен срывал розовые кукушкины башмачки, надутые, как пузыри, фиолетовые кукушкины слезки, золотые шишечки девятника, который будто лечит от девяти болезней, мелкие красные цветы «богородицын чай».

Он держал букет сразу двумя руками, выставив далеко вперед, словно нес кринку, доверху налитую молоком. Цветы не бревна, а кожа на ладонях так огрубела, что стоило отвернуться — и уже не ощущал: в руках они или выпали.

Семен прислушался: трактор выл и ревел.

Выйдя на лесосеку, Семен спрятал букет за спину: он разглядел в балагане из веток Клашу и других женщин-сучкорубов. Незаметно бросив букет, деловитой походкой направился к трактору, разрывая паутину, натянутую струнами от куста к кусту.

Лесосека была завалена лесинами, кучами обрубленных сучьев, утыкана свежими пнями, застлана войлоком из опилок, желтой хвои, серых шишек. Несколько трухлявых, шерстяных от моха валежин лежало в траве. Придавленные хлыстами кусты шиповника краснели каплями ягод. Просвеченная солнцем, изумрудная сосновая поросль была по колена Семену. Пахло крепко и молодо смолкой, развороченной трактором землей. Кое-где переломленные сосенки уронили на землю верхушки.

Из бункера, позади кабины, валил удушливый дым: трактор работал на сосновой чурке. Сверкая гусеницами, с хрустом подминал он сучья, кусты багульника, молодые деревца. «И не нужно, а истребляет», — нахмурился Семен.

Трактор опустил сзади железный щит, попятился и начал толкать им тяжелые хлысты.

Лоскутов, увидя Семена, выключил мотор, прыгнул из кабины. Он был очень высокий, сильный, с ногами колесом, точно у кавалериста. Его кепка без козырька походила на берет. Красивое чумазое лицо блестело от пота и масла. Лоскутов однажды увидел инженера с бородкой, но без усов, это ему очень понравилось, и он тоже начал отращивать бороду. Она только-только пробилась и удивительно напоминала черную суконку, облепившую подбородок.

За свои тридцать лет Лоскутов плавал с сахалинскими рыбаками в бурном Татарском проливе, добывал молибден на Кавказских вершинах, мыл золото в дебрях Якутии и, наконец, приехал на Байкал валить тайгу. С пятнадцати лет, как только убежал от родных из колхоза, он все время куда-нибудь вербовался.

Лоскутов был и тракторист, и шофер, и слесарь, и токарь — его руки называли золотыми. Он всегда чем-нибудь щеголял: или уменьем плясать, или бородкой, или подхваченными особыми словечками.

— Как работается? — спросил Семен, думая совсем о другом.

Лоскутов, пританцовывая, зычно пропел:

Я на печке лежу,
Похохатываю —
Каждый день трудодень
Зарабатываю.

Он размашисто стукнул Семена по плечу.

— Так-то, голова! А у тебя как? Вопрос с женитьбой утрясли?

— Да вроде так, — смущенно улыбнулся Семен.

— Ну давай, давай, голова! Молодые соседи довольны будут! Значит, гульнем на всю ивановскую? — Плутоватые большие глаза его искрились. — Хотя вообще-то не говори «гоп», пока не перескочишь!

Приемщица, в черных шароварах и зеленой юбке, мерила толщину бревен складным сантиметром, писала на комлях цифры. Лоскутов обхватил ее за полные плечи:

— Ласточка моя, дай я тебя приголублю!

— Иди, иди, не припрягайся! — Приемщица стряхнула его руки.

— Голубонька, любовь моя крепка!

— И тюрьма крепка, да черт ей рад.

— Эх, девки языкастые! — захохотал Лоскутов и прыгнул в кабину.

«Вот, язва, лихой, в карман за словом не полезет», — восхитился Семен. Уходить не хотелось, и он тоже залез в кабину, сел на железный стул с сиденьем из алюминиевой проволоки.

Помощник Лоскутова, скуластый, с плоским носом бурят Арсалан, продолбил ломиком под двумя хлыстами дыры, просунул трос с крючком на конце, захлестнул его вокруг комлей и свистнул. Лоскутов включил мотор, заработала лебедка, трос натянулся, как струна, за ним поползли хлысты. Концы их взобрались на покатый щит.

Между Лоскутовым и Семеном ревел мотор под стареньким капотом, пропеллер-вентилятор гнал горячую струю от мотора, солнце палило в окошко без стекол, дышал зноем бункер за спиной, — от всего этого и от напряжения по лицу Лоскутова струился пот. И хлысты в сверкающих медовых каплях смолы тоже будто вспотели от натуги, всползая на щит. Лоскутов рванул рычаг, покатый щит поднялся, выпрямился, и на его площадке оказались два комля. Трактор сердито взревел, дернулся. Из-под гусениц летели куски размятых сучьев, сосновые лапы. Хлысты вспахивали борозду.

Кругом пни, лесины, и Лоскутов напряженно смотрел то в окошко вперед, то в окошко назад.

Арсалан прыгнул на ползущие хлысты, ловко, точно бурундук, пробежал по ним, сел, свесив ноги, и оскалил сахарные зубы. Семен улыбнулся ему, а Лоскутов погрозил кулаком.

Трактор вползал одной гусеницей на лесины, кренился, Лоскутова и Семена швыряло, оглушали треск и завыванье мотора.

— Чурки сырые, — выругался Лоскутов, — трактор плохо тянет!

Из бункера валил желтоватый, густой дым, вкатывался в кабину, ел глаза. Ветви стегали по лицу.

— Что, тошно? — прокричал Лоскутов. — Это тебе не с пилкой возиться в лесу на чистом воздухе. Тут к концу работы форменным образом шатаешься, в голове гудит — угораешь!

Лоскутов отцепил хлысты и лихо развернулся.

С оглушенного Семена катился пот. Даже металлический стул сделался горячим. Семен выпрыгнул и пошел к Клаше.

Женщины затюкали топорами, и только одна Клаша возилась у балагана.

— Клавдия, чего ты канителишься? Бери топор! — сипло крикнула приемщица.

— Знаешь что, катись-ка ты… — Клаша раздула ноздри, презрительно прищурила черные глаза. — Много вас, указчиков, до Москвы не переставишь! На каждого араба два прораба!

Семен, увидев ее раздутые ноздри, вспомнил, как однажды Клаша на улице била за что-то молоденькую официантку. Семен тогда остановился пораженный. А Клаша, последний раз ударив бледную девушку прямо в лицо, подбежала к нему, попросила, задыхаясь:

— Уведи меня — убью я ее!

Семен увел Клашу в березовый лесок. Она вся дрожала, пальцы то сжимались в кулаки, то разжимались.

— За что ты ее?

— Так… Любя!

Клаша расплакалась.

С той поры он стал встречаться с ней. Месяц вместе ходили в клуб. Месяц он собирал для Клаши ягоды, приносил грибы. Наконец написал в записке прыгающими буквами: «Давай поженимся».

Клаша, встретив его, засмеялась:

— Что же ты запиской-то, а не на словах? Трусишь? — Она задумалась, а потом хмуро добавила: — Смотри, я ведь сердитой буду женой. Командовать буду. Не раздумал?