Изменить стиль страницы

— Чарли, — спросил я его, — когда гребцы на галере взбунтовались, каким образом они убили своих надсмотрщиков?

— Они вскочили на скамьи и размозжили им головы. Это случилось во время бури на море. Надсмотрщик на нижней палубе поскользнулся на средней скамейке и упал между гребцами. Они убили его, ударив о борт корабля своими скованными руками, и сделали это совершенно спокойно, а на палубе было слишком темно, чтобы другой надсмотрщик мог увидеть, что случилось. Когда же он спросил их, они сбросили его вниз и размозжили ему голову, и тогда гребцы на нижней палубе проложили себе дорогу с палубы на палубу на самый верх, таща за собой обломки скамеек, ударявшие их в спину. И как же они завывали от радости!

— Ну, что же было потом?

— Я не знаю. Герой куда-то уехал — красноволосый и краснобородый. Мне кажется, это было после того, как он захватил нашу галеру.

Звук моего голоса раздражал его, и он сделал легкое движение левой рукой, как человек, который просит, чтобы его не прерывали.

— Вы ни разу не говорили мне, что он был красноволосым и что он захватил вашу галеру, — сказал я после некоторого промежутка благоразумного молчания.

Чарли не отрывал глаз от книги.

— Он был красен, как красный медведь, — сказал он рассеянно. — Он пришел с севера; так говорили на галере, когда он искал гребцов — не рабов, но свободных людей. А потом — много-много лет спустя — пошли слухи о другом корабле, как будто он вернулся…

Он снова погрузился в молчание. Он был в полном восхищении от поэмы, лежавшей перед ним.

— Где же он был тогда? — Я был почти уверен, что какая бы мысль ни соблаговолила появиться в мозгу Чарли, каждая из них будет мне на пользу.

— На отлогом берегу — на длинном и чудесном берегу, — последовал ответ после минутного молчания.

— На Фурдурстранди? — спросил я, вздрогнув.

— Да, на Фурдурстранди, — отвечал он, произнося это слово на особый манер. — И я тоже видел… Голос его прервался.

— Знаете ли вы, что вы сказали? — неосторожно вскрикнул я.

Он поднял на меня глаза, уже совершенно пробужденный от своих грез.

— Нет! — резко отвечал он. — Я бы хотел, чтобы вы не мешали мне читать.

Но Отер, старый морской капитан,
Он никогда не останавливался и не волновался,
Пока король слушал, а затем
Он снова брал в руки перо
И записывал каждое слово.
И королю Саксонии
В доказательство истины,
Подняв свою благородную голову,
Он протянул загорелую руку и сказал:
«Взгляните на зубы моржа».

Ах, что это были за молодцы! Вечно плавали и никогда не знали, где пристанут…

— Чарли! — взмолился я. — Если вы хоть на минутку или на две будете рассудительны, я сделаю героя в вашей истории точь-в-точь таким, как капитан Отер.

— Ну вот еще! Лонгфелло уж написал эту поэму. Мне совершенно неинтересно писать еще что-нибудь. Я предпочитаю читать.

Он был совершенно не в ударе, и я расстался с ним, внутренне бесясь на свою неудачу.

Представьте себя у дверей сокровищницы мира, охраняемой ребенком, ленивым, безответственным ребенком, забавляющимся игрой в кости, но во власти которого находится ключ от дверей, и вы поймете мои страдания. До этого вечера Чарли не говорил ничего, что не имело связи с переживаниями грека-невольника на греческой галере. Но теперь — потому ли, что он не нашел ничего особенно интересного в книге — он заговорил об отчаянной попытке викингов, о плавании Торфина Карлсефне в Вайнеланд, как называлась Америка в девятом или десятом столетии. Он видел сражение в гавани и описал собственную смерть. Но это было еще более удивительное углубление в прошлое. Возможно ли было, что он перескочил через полдюжины жизней и теперь вдруг вспомнил какой-то смутный эпизод, имевший место тысячу лет спустя. Это была какая-то головокружительная путаница; и хуже всего было то, что Чарли Мире в своем нормальном состоянии был последним человеком, который мог разобраться в ней. Мне оставалось только ждать и наблюдать за ним, но, когда я ложился спать в этот вечер, мой ум был полон самых диких фантазий. Ничто не казалось мне невозможным, если бы только отвратительная память Чарли действовала хорошо. Я мог еще раз написать сагу о Торфине Карлсефне, как будто бы она никогда не была написана раньше, мог рассказать историю первого открытия Америки так, как будто я сам ее открыл. Но я был в полной власти Чарли, а он, обладая дешевыми томиками изданий Бона, не хотел ни о чем говорить. Я не смел открыто бранить его, даже не решался умышленно подхлестнуть его фантазию, потому что ведь мне приходилось иметь дело с переживаниями, имевшими место тысячу лет назад, и в передаче юноши того времени; а на юношу того времени очень влияла всякая перемена в тоне или во мнении собеседника, так что он мог лгать даже тогда, когда больше всего хотел говорить правду.

Чарли не появлялся у меня целую неделю. Я встретился с ним случайно на Гресчерчской улице: чековая книга была прикреплена к его поясу. По делам банка он должен был идти на ту сторону Лондонского моста, и я пошел вместе с ним. Он был очень горд важностью своей миссии и сейчас же похвастался мне. На мосту через Темзу мы остановились поглядеть на пароход, с которого выгружали большие плитки белого и коричневого мрамора. Баржа подошла к самой корме парохода, и с нее раздалось мычание одинокой коровы. Лицо Чарли мгновенно перестало быть лицом банковского клерка и превратилось в физиономию совершенно незнакомого мне человека, обладавшего большой развязностью. Он просунул руку сквозь парапет моста и, громко смеясь, сказал:

— Когда скрелинги услышали рев «наших» быков, они обратились в бегство!

Я подождал с минуту, пока баржа с коровой исчезла за кормой парохода, тогда я спросил его:

— Чарли, что вы подразумеваете под скрелингами?

— Я ничего раньше о них не слыхал. Это, по-видимому, что-то вроде морских рыболовов. Но что вы за странный человек, что задаете мне такие вопросы? — отвечал он. — Мне нужно пройти вон туда, к кассиру компании омнибусов. Может быть, вы подождете меня, и мы пойдем вместе позавтракаем где-нибудь? У меня есть тема для поэмы.

— Нет, благодарю вас. Я ухожу. Вы уверены, что вы так-таки ничего не знаете относительно скрелингов?

— Нет, ничего, кроме того, что они пришли перед ливерпульским гандикапом.

Он поклонился и исчез в толпе.

В саге об Эрике Рыжем или в песне о Торфине Карлсефне написано, что девятьсот лет тому назад галеры Карлсефне подошли к поселениям Лейфа, которые он основал в неизвестной стране, называвшейся Марклендом, что могло быть, а могло и не быть островом. Скрелинги — один Бог знает, что это были за люди!.. — пожелали вступить в торговые сношения с викингами, но обратились в бегство, напуганные ревом рогатого скота, который Торфин привез с собой на корабле. Но откуда же, скажите на милость, греческий невольник мог знать об этом событии? Я странствовал по улицам, стараясь разгадать эту загадку, но чем больше я вдумывался в нее, тем более она казалась мне неразрешимой. Одно только было достоверно, и эта мысль так захватила меня, что у меня на миг перестало биться сердце. Если бы я овладел ключом к ней, то это была бы уже не одна жизнь души в теле Чарли Мирса, но целые полдюжины совершенно различных и отдельных существований, проведенных на голубом море на заре человечества!

Я еще раз оценил положение.

Было совершенно очевидно, что если бы я сумел найти достойное применение открывшегося мне познания, то я стал бы одиноким и недосягаемым для других, пока остальные люди не приобрели бы моей степени мудрости. Это уже было нечто прекрасное само по себе, но я, как все люди, был неблагодарен. Мне казалось страшно несправедливым, что память изменяла Чарли как раз тогда, когда я особенно нуждался в ней. Великие силы там, наверху, — и я взглянул вверх сквозь завесу тумана, — неужели же властелины жизни и смерти не знали, как это важно для меня, как велика слава, которая исходит от одного и достается в удел только одному? Я бы удовольствовался — вспомнив о клятве, я сам подивился собственной умеренности — одним только правом рассказать эту историю и принести хоть маленькую дань делу современного просвещения. Если бы Чарли было позволено на один только час — на шестьдесят коротких минут — сосредоточиться на тех существованиях, которые имели место за тысячу лет до нас, я пожертвовал бы всеми выгодами и всей честью, какую я мог бы вынести из этой беседы. Я бы не принял никакого участия в той буре, которая поднялась бы в том уголке земли, который сам себя называет «светом». Вся эта вещь была бы напечатана анонимно. Более того, я заставил бы других людей поверить в то, что это они написали ее. Они бы наняли себе толстокожих, крикливых англичан, которые раструбили бы о них, повсюду. Проповедники извлекли бы отсюда новые правила для жизни и уверяли бы клятвенно, что они избавили человечество от смерти. Каждый востоковед снабдил бы эту историю выводами из текстов на санскритском языке. Ужасные женщины придумали бы нечестивые варианты о человеческой вере в возвеличивание их сестер. Церкви и религии объявили бы им войну. Я представил себе все схватки, которые произойдут среди полудюжины всяких обществ, исповедующих «доктрину истинного метемпсихоза в применении к миру и новую эру»; я увидел уважаемых английских журналистов, издающих робкие звуки, похожие на мычанье испуганной коровы, в защиту великолепной простоты рассказа. Человеческая мысль сделала прыжок через сотню, две сотни, даже тысячу лет. И я увидел с грустью, что люди стали искажать и изменять мою историю, что соревновавшаяся с нею вера не оставила в ней камня на камне, пока, наконец, западный мир, который гораздо более подвержен страху смерти, чем надежде на жизнь, не отбросил ее в сторону, как остатки интересного суеверия, и поставил на место нее другую, старую веру, так давно забытую, что она казалась новой. На основании этого я изменил условия договора, который я хотел заключить с властелинами жизни и смерти. Пусть будет мне только позволено узнать всю историю и написать ее в полной уверенности, что я написал истину, и я торжественно сожгу рукопись, как жертвоприношение. Через пять минут после того, как будет написана последняя строка, я разрушу все. Но пусть мне будет дозволено иметь абсолютную уверенность в истине написанного.