Они вошли в студию веселые и радостные, и были встречены слишком даже осунувшимся, исхудалым, сгорбившимся человеком с заметной синевой около ноздрей, с поникшими плечами и странным, тревожно бегающим взглядом исподлобья. Вино делало свое дело так же усердно, как и Дик.
— Да ты ли это? — спросил Торпенгоу.
— Все, что от меня осталось, — по привычке отшутился Дик. — Садитесь, друзья. Бинки, слава Богу, совершенно здоров, а я это время усердно работал. — И он вдруг пошатнулся на ногах.
— Да ты так скверно еще никогда не работал во всю свою жизнь! Боже правый, да ты пьян!..
И Торпенгоу многозначительным взглядом посмотрел на своих приятелей, и те встали и отправились завтракать в другое место. Тогда он стал говорить, но так как упреки священны и слишком интимны, чтобы их печатать, а фигуры и метафоры, которыми Торпенгоу уснащал свою речь, отличались крайней откровенностью и даже непристойностью, а презрение вообще не поддается описанию, то читатели так и не узнают, что именно было сказано Дику, который сидел, моргая глазами, морщась и теребя свои пальцы. Однако по прошествии некоторого времени провинившийся почувствовал потребность в восстановлении до некоторой степени чувства уважения к своей особе. Он был совершенно уверен, что он нисколько не погрешил против добродетели, и на это у него были причины, которых Торпенгоу не знал. Он сейчас объяснит ему. Он встал, постарался выпрямиться и стал говорить, глядя в лицо, которое он едва мог разглядеть.
— Ты прав, — сказал он, — но прав и я тоже. После твоего отъезда у меня что-то случилось с глазами. Я пошел к окулисту, и он пустил мне пучок света в глаза. Это было уже давно. И тогда он сказал: рубец на лбу, сабельный удар — повреждение оптического нерва… Заметь это. Итак, я должен ослепнуть. Но мне надо еще успеть сделать одну работу, прежде чем я окончательно ослепну, и мне кажется, что я непременно должен ее сделать. Я уже плохо вижу теперь, но, когда я пьян, я вижу лучше. И представь себе, я даже не знал, что я пьян до тех пор, пока мне этого не сказали. Но тем не менее я должен продолжать мою работу. Если ты хочешь ее видеть, вон она на мольберте, посмотри. — Он указал на далеко еще не законченную «Меланхолию» и ожидал похвал и одобрения.
Торпенгоу, однако, ничего не сказал, а Дик начал слабо всхлипывать, частью от радости, что Торпенгоу вернулся, частью от сокрушения над своими греховными поступками, если только это были действительно дурные, греховные поступки, а также и от ребяческой обиды из-за задетого самолюбия, потому что Торпенгоу ни единым словом не похвалил его удивительной картины.
Бесси все это время подсматривала в замочную сква жину и увидела, что оба друга после этого долго молч; ходили взад и вперед по комнате, как бывало, и что Тор пенгоу обнял Дика за плечи и смотрел на него растро ганно и с любовью. Тогда у Бесси вырвалось такое непристойное слово, что даже Бинки сконфузился и отскочил в сторону, тогда как до тех пор он терпеливо до жидался на площадке, когда выйдет его хозяин.
XI
Это было на третий день по возвращении Торпенгоу у которого было очень тяжело на душе.
— Неужели ты хочешь меня уверить, что ты не видишь и не можешь работать без виски? Обыкновенно бывает наоборот — вино туманит зрение.
— Может ли пьяница убедить кого-нибудь даже и своим честным словом?
— Да, если он был до того таким хорошим человеком как ты.
— В таком случае, клянусь тебе честью! — сказал Дик как-то особенно торопливо, пересохшими, горячими губами. — Я едва вижу твое лицо; ты продержал меня трезвым двое суток, и я не сделал ничего за эти два дня. Ради Бога, не удерживай меня больше; ведь я не знаю, когда мои глаза окончательно изменят мне, а темные пятна и огненные круги и искры и боль в голове становятся все сильнее, и я клянусь тебе, что я вижу хорошо, когда я умеренно выпил, когда я на взводе, как ты выражаешься. Дай мне еще всего только три сеанса с Бесси и столько бренди, сколько мне надо, и картина будет окончена. Я не могу убить себя в три дня, это пустяки; в худшем случае это может подействовать до некоторой степени на мое здоровье — вот и все.
— Ну а если я тебе дам эти три дня, можешь ты мне обещать, что по прошествии их ты бросишь и работу, и то… другое… хотя бы даже картина и не была дописана?
— Нет, не могу обещать этого! Ты не знаешь, что для меня значит эта картина. Но ты, конечно, можешь призвать на помощь Нильгаи, и вы вдвоем можете повалить меня и связать, и я не стал бы бороться с вами из-за виски, но из-за моей работы я буду бороться, сколько хватит силы.
— В таком случае, продолжай. Я даю тебе три дня, но знай, что ты мне этим надрываешь душу.
И Дик принялся за работу с лихорадочной поспешностью человека, одержимого каким-то нестерпимым зудом, и демон хмеля разгонял темные пятна, искры и круги перед его глазами. «Меланхолия» была уже почти окончена и явилась именно тем, или почти тем, чем он желал ее видеть. Дик шутил с Бесси, которая опять назвала его пьяной скотиной, но на этот раз ее слова на него не произвели впечатления.
— Вы не можете этого понять, Бесси; мы теперь, так сказать, в виду берега, то есть почти у цели, и скоро мы успокоимся на лаврах и будем думать о том, что совершили. Я уплачу вам за целых три месяца, когда картина будет дописана, а в следующий раз, когда у меня опять будет работа… впрочем, об этом не стоит говорить. Неужели трехмесячная зарплата не заставит вас несколько меньше ненавидеть меня?
— Нет, нисколько! Я вас ненавижу и всегда буду ненавидеть вас. Мистер Торпенгоу даже не хочет теперь и говорить со мной; он теперь только и делает, что роется в атласах, географических картах и пузатых книжках в красных переплетах.
Бесси ничего не сказала Дику о том, что она пыталась снова повести осаду на Торпенгоу, и что он, выслушав до конца ее страстные мольбы и увещевания, в заключение поцеловал ее и выставил безо всякой церемонии за дверь, посоветовав ей не быть дурочкой. Большую часть своего времени он проводил теперь с Нильгаи, и они почти исключительно говорили о войне, предстоящей в недалеком будущем, о фрахтовке транспортных судов, о тайных и деятельных приготовлениях в доках и тому подобных вещах. Дика он не хотел видеть до тех пор, пока не будет закончена его картина.
— Он сейчас пишет превосходную вещь, — сказал он Нильгаи, — и совсем не в его обычном жанре, но ради этой картины он напивается до чертиков.
— Ничего, не мешайте ему. Когда он придет в себя, мы увезем его отсюда подышать свежим воздухом. Бедный Дик! Но, признаюсь, не позавидую и вам, когда его глаза ему изменят.
— Да… Мне кажется, что в данном случае можно только сказать: «Помоги, Господи, нам, грешным!» Хуже всего то, что никто не знает, когда это может произойти, и мне кажется, что именно эта неизвестность и этот висящий над ним страшный приговор и толкнули Дика на пьянство, больше чем что-либо.
— Как бы осклабился теперь тот араб, что рассек ему тогда голову своим ятаганом, если бы узнал о последствиях своего удара!
— Пусть скалит зубы, коли может; он тогда же ведь был убит, но в данном случае это плохое утешение.
На третий день после полудня Торпенгоу услышал, что Дик зовет его.
— Я кончил! — кричал он. — Картина совсем готова! Иди скорее! Ну, разве это не красота? Я спустился в ад, чтобы создать ее; но разве она этого не стоит?
Торпенгоу смотрел на головку смеющейся женщины с пышными алыми губами и глубокими впалыми глазами.
— Кто научил тебя такой манере писать? — спросил Торпенгоу. — Ни сама тема, ни приемы трактовки, ни даже манера письма не имеют ничего общего с твоей обычной работой. И что это за лицо? Что за глаза? Какая в них наглость и самоотверженность! — И бессознательно Торп откинул назад голову и засмеялся вместе с картиной. — Несомненно, она видела всю игру жизни, видела все до конца — и верно, не сладкой была ее доля в этой игре. Но теперь ей все равно, — она смеется надо всем. Не правда ли, это твоя мысль?