Изменить стиль страницы
О, отцы наши и дети, что спите на кладбище,
Море старее вас —
И наши могилы будут еще зеленее
Так говорят моряки

— Что тебя может удерживать? — заметил Торпенгоу во время небольшой паузы после последней строфы песни.

— Да ты сам говорил, что не желаешь больше странствовать по свету, Троп.

— Это было давно, и я только восставал тогда против того, чтобы ты специально с этой целью копил деньги. Здесь ты свое дело сделал, достиг успеха, приобрел известность, теперь поезжай, посмотри свет, наберись новых впечатлений и начни работать по-настоящему.

— И не мешает вам и жиру поубавить; смотрите, как вы растолстели, — заметил Нильгаи, протянув руку и ощупывая бедро Дика. — Вон как отъелся; ведь все это — сало! Нужно вам спустить его непременно, Дик, нужно тренироваться!

— Ну, мы все порядком разжирели, Нильгаи. И в следующий раз, когда вам придется выехать на поле сражения, вы сядете на землю, будете пыхтеть, хлопать глазами и умрете от удара.

— Не беда, пусть так, только вы садитесь на судно и отправляйтесь в Лиму или в Бразилию; в Южной Америке ведь всегда неспокойно… там постояннее беспорядки.

— Вы думаете, что я нуждаюсь в указаниях, куда ехать? Боже мой, весь вопрос в том только, где остановиться!.. И я останусь здесь, как уже сказал вам.

— Так, значит, ты будешь погребен в Кэнзал-Грейне и пойдешь на корм червям со всеми остальными, — сказал Торпенгоу. — Или, быть может, тебя задерживают принятые заказы? Тогда заплати неустойку и поезжай. Денег у тебя достаточно, чтобы путешествовать по-царски, если ты того пожелаешь.

— Ты имеешь самое дикое, самое ужасное представление об удовольствии, Троп. Я представляю себя путешествующим в первом классе на современном пароходе-отеле в шесть тысяч тонн, беседующим с машинистом о том, что заставляет вращаться валы в машине, или справляющимся у кочегара, не жарко ли в топке… Ха! Ха!.. Да я отправился бы палубным пассажиром, если бы только вообще отправлялся куда-нибудь, но я никуда не поеду, я остаюсь здесь… Впрочем, в виде уступки, я предприму небольшую экскурсию.

— Ну и то ладно, если так. Куда же ты отправишься, Дик? — спросил Торпенгоу. — Это принесло бы тебе такую громадную пользу.

А Нильгаи уловил лукавую искорку в глазах Дика и потому ничего не сказал.

— Прежде всего я отправлюсь в манеж Ратрея, возьму у него лошадь и поеду в Ричмонд-Хилль, и если она взмылится, то, чтобы не огорчить Ратрея, я возвращусь шажком обратно. Это я сделаю завтра же, ради моциона и воздуха.

— Бух! — Дик едва успел заслониться руками от подушки, которой в него запустил возмущенный Торпенгоу.

— Ему нужен моцион и воздух! — воскликнул Нильгаи, наваливаясь на Дика всей тяжестью своего грузного тела. — Так дадим ему и того и другого! Давайте сюда меха, Торп.

И дружеская беседа превратилась в свалку; Дик не хотел открывать рта, пока Нильгаи не зажал ему носа, и затем всунул ему носик мехов в рот и принялся ими работать; но Дик и тут оказал некоторое сопротивление, пока, наконец, его щеки не раздулись, и он, схватив подушку, не стал колотить ею без жалости своих мучителей, так что перья полетели по комнате. Бинки вступился за Торпенгоу, и был засунут в наволочку наполовину выпотрошенной подушки, из которой ему предоставлялось выбраться, как умеет, что он и сделал, повертевшись и покатавшись некоторое время вместе с этим мешком по комнате; а тем временем три столпа его мира, угомонившись, занялись чисткою, снимали с себя перья и выбирали их из своих волос.

— Нет пророка в своем отечестве! — огорченно промолвил Дик, очищая свои коленки от пуха и перьев. — Этот противный пух никогда не очистится, — пробормотал он.

— Это вам полезно, — сказал Нильгаи. — Нет ничего лучше свежего воздуха и моциона.

— Да, это было бы тебе полезно, — повторил Торпенгоу, но, очевидно, имея при этом в виду не только что окончившееся дурачество, а все то, что говорилось раньше. — Ты бы опять увидел вещи и предметы в их настоящем свете, и это помешало бы тебе окончательно размякнуть и распуститься в этой тепличной атмосфере большого города. Право, дорогой мой, я бы не стал говорить, если бы я этого не думал, но только ты все обращаешь в шутку.

— Видит Бог, что я этого не делаю! — воскликнул Дик быстро и серьезно. — Ты меня не знаешь, если так думаешь, Торп!

— Я этого не думаю, — сказал Нильгаи.

— Как могут люди, такие, как мы, знающие настоящую цену жизни и смерти, превращать в шутку что бы то ни было? Я знаю, мы иногда делаем вид, будто шутим, чтобы не пасть духом или не впасть в другую крайность. Разве я не вижу, старина, как ты всегда беспокоишься обо мне, как ты стараешься, чтобы я лучше работал. И неужели ты полагаешь, что я и сам не думаю об этом? Но ты не можешь мне помочь, — да, даже ты не можешь. Я должен идти своим путем до конца, идти один, на свой собственный страх и риск.

— Внимание, внимание!.. — проговорил Нильгаи.

— Вспомни, какой единственный случай из похождений Нильгаи я никогда не зарисовывал в книгу Нунга-пунга, — продолжал Дик, обращаясь к Торпенгоу, который был несколько озадачен последними словами Дика.

Действительно, в этом большом альбоме был один лист чистой белой бумаги, предназначавшийся для рисунка, которого Дик не захотел сделать. Он предназначался для изображения самого выдающегося подвига в жизни Нильгаи, когда тот, еще будучи молодым, позабыв о том, что он и телом и душой принадлежит своей газете, скакал сломя голову с бригадой Бредова, решившейся атаковать артиллерию Канробера, и находящиеся впереди нее двадцать батальонов пехоты, чтобы выручить 24-й германский пехотный полк, дать время решить судьбу Вионвилля и доказать, что кавалерия может атаковать, смять и уничтожить непоколебимую пехоту. И всякий раз, когда Нильгаи начинал раздумывать о том, что его жизнь сложилась неважно, что она могла бы быть лучше, что его доходы могли бы быть значительнее и совесть несравненно чище, он утешал себя мыслью о том, что он скакал с бригадой Бредова к Вионвиллю и участвовал в этом славном деле, и это помогало ему на другой день с легким сердцем участвовать в менее славных битвах.

— Я знаю, о чем вы говорите, — сказал Нильгаи серьезно, — и я весьма благодарен вам за то, что вы выпустили этот случай. Он прав, Троп, он должен идти своим путем.

— Может быть, я жестоко ошибаюсь, но в этом я должен убедиться сам, как должен сам обдумать и выносить каждую мысль, и не смею довериться никому, и это мучает меня больше, чем вы думаете. Мне очень больно, что я не могу уехать, поверьте, но я не могу, вот и все! Я должен делать свое дело и жить своей жизнью, потому что ответственность за то и другое лежит на мне. Только не думай, Торп, что я отношусь к этому легкомысленно или поверхностно. У меня есть и свои спички и своя сера, и я сумею сам устроить себе ад при случае.

После этого наступило неловкое молчание, и, чтобы прервать его, Торпенгоу вдруг спросил:

— А что сказал губернатор Южной Каролины губернатору Северной Каролины?

— Блестящая мысль! Он сказал: «Не пора ли нам выпить?..» Действительно, теперь как раз лучшее время для выпивки. Что вы скажете на это, Дик? — проговорил Нильгаи.

— Ну-с, я облегчил свою душу точно так же, как и ты, милый Бинки, облегчил свой рот от перьев.

Дик ласково потрепал собаку и продолжал:

— Вас засадили в мешок и заставили выбираться из него без всякого повода с вашей стороны, малютка Бинки, и это оскорбило ваши чувства. Но что же делать! Sie volo sie jubeo, stet pro ratione voluntas… Не фыркайте, пожалуйста, на мою латынь, Бинки. Желаю вам спокойной ночи!

И он вышел из комнаты.

— Вот, видите, я говорил вам, что всякая попытка вмешательства в его дела совершенно безнадежна. Он недоволен нами, сердит на нас.

— Нет, он стал бы ругаться со мной, если бы рассердился, я его знаю… И все же не могу понять, в чем тут дело. Его, несомненно, тянет бродяжничать, и вместе с тем он не хочет уехать. Я желаю только, чтобы ему не пришлось уехать тогда, когда он не будет хотеть, — сказал Торпенгоу.