В связи с этим оказывается также, что животное «идет по очень правильному пути» (стр. 214). Мы узнаем далее, что «свобода молчит о том, что должно произойти после Моего освобождения» (стр. 215). (Смотри «Песнь песней Соломона»[296].) Показ упомянутой выше «более глубокой пропасти» заканчивается тем, что святой Санчо повторяет сцену с побоями и высказывается на этот раз несколько яснее об особенности:
«Даже несвободный, даже закованный в тысячи цепей, Я все же существую, и притом – не только в будущем, не только в надежде, как это присуще свободе; даже в качестве презреннейшего из рабов Я существую – в настоящем» (стр. 215).
Таким образом, здесь он противопоставляет друг другу себя и «Свободу» как двух лиц, особенность же становится простым наличием, простым настоящим, и притом «презреннейшим» настоящим. Особенность оказывается здесь, следовательно, простым констатированием личного тождества. Штирнер, который уже выше превратил себя в «тайное полицейское государство», обернулся здесь паспортным управлением. «Да не будет что-либо утрачено» из «мира человека»! (Смотри «Песнь песней Соломона».)
Согласно стр. 218, можно также «потерять» свою особенность в результате «преданности», «покорности», хотя, согласно предыдущему, особенность не может прекратиться, пока мы вообще существуем, хотя бы и в самом «презренном» или «покорном» виде. Но разве «презреннейший» раб не есть в то же время «покорнейший»? Согласно одному из вышеприведенных описаний особенности, «потерять» свою особенность можно только потеряв свою жизнь.
На стр. 218 особенность как одна сторона свободы, как сила снова противопоставляется свободе как избавлению; и среди средств, при помощи которых Санчо, по его уверению, обеспечивает свою особенность, приводятся «лицемерие», «обман» (средства, которые применяет Моя особенность, ибо она должна была «покориться» условиям внешнего мира) и т.д., «ибо средства, которые Я применяю, согласуются с тем, чтó Я собой представляю». Мы уже видели, что среди этих средств главную роль играет отсутствие средств, как это между прочим видно также из его тяжбы с луной (смотри выше «Логику»[297]). Затем, для разнообразия, свобода рассматривается как «самоосвобождение»: «это значит, что Я могу обладать свободой лишь в той мере, в какой Я создаю ее Себе своей особенностью»; причем обычное для всех, особенно для немецких, идеологов определение свободы как самоопределения фигурирует здесь в виде особенности. Это поясняется затем на примере «овец», которые не получат никакой «пользы» от того, «что им будет дана свобода слова» (стр. 220). Насколько тривиально здесь его понимание особенности как самоосвобождения, видно хотя бы из повторения им избитых фраз насчет дарованной свободы, отпущения на волю, самоосвобождения и т.д. (стр. 220, 221). Противоположность между свободой как избавлением и особенностью как отрицанием этого избавления изображается также и поэтически:
«Свобода пробуждает Вашу злобу против всего, что Вам не присуще» (следовательно, она злобная особенность, или же, по мнению святого Санчо, желчные натуры вроде Гизо не имеют своей «особенности»? И разве, злобствуя против других, Я не наслаждаюсь Собой?); «эгоизм призывает Вас радоваться Себе самому, наслаждаться Самим собой» (значит, эгоизм – исполненная радости свобода; впрочем, мы уже познакомились с радостью и самонаслаждением согласного с собой эгоиста). «Свобода есть страстное томление и остается таковым» (точно страстное томление не есть тоже особенность, не есть самонаслаждение индивидов особого рода, а именно христианско-германских, – и неужели «будет утрачено» это томление?). «Особенность, это – действительность, которая сама собой устраняет всю ту несвободу, какая стоит преградой на Вашем собственном пути» (значит, пока несвобода не устранена, моя особенность остается особенностью, окруженной преградами. Для немецкого мелкого буржуа опять-таки характерно, что перед ним все ограничения и препятствия устраняются «сами собой», так как сам он для этого и пальцем не пошевельнет, а те ограничения, которые не устраняются «сами собой», он по привычке будет превращать в свою особенность. Заметим мимоходом, что здесь особенность выступает как действующее лицо, хотя впоследствии она принижается до степени простого описания ее собственника) (стр. 215).
Та же самая антитеза появляется снова в следующей форме:
«В качестве особенных, Вы в действительности избавлены от всего, а то, что остается у Вас, то Вы взяли сами, это – Ваш выбор и Ваша воля. Особенный, это – прирожденный свободный, свободный же – еще только ищущий свободы».
Однако на стр. 252 святой Санчо «допускает», «что каждый рождается в качестве человека, и, следовательно, в этом отношении все новорожденные равны между собой».
То, от чего Вы в качестве особенных не «избавились», это – «Ваш выбор и Ваша добрая воля», как, например, побои в рассмотренном выше примере с рабом. – Нелепая парафраза! Итак, особенность сводится здесь к фантастическому предположению, что святой Санчо добровольно принял и оставил при себе все то, от чего он не «избавился», – например, голод, если у него нет денег. Не говоря уже о множестве вещей, например о диалекте, золотушности, геморрое, нищете, одноногости, вынужденном философствовании, которые навязаны ему разделением труда, и т.д. и т.д., не говоря о том, что от него нисколько не зависит, «приемлет» ли он эти вещи или нет, он вынужден, – даже если мы на мгновение примем его предпосылки, – выбирать все же всегда только между определенными вещами, входящими в круг его жизни и отнюдь не созданными его особенностью. Например, в качестве ирландского крестьянина он может только выбирать, есть ли ему картофель или умереть с голоду, да и в этом выборе он не всегда свободен. Следует отметить в приведенной фразе также миленькое приложение, при помощи которого, как в юриспруденции, «принятие» отождествляется без всяких околичностей с «выбором» и «доброй волей». Впрочем, невозможно сказать ни в этой связи, ни вне ее, чтó понимает святой Санчо под «прирожденным свободным».
И разве внушенное ему чувство не является его – воспринятым им – чувством? И не узнаем ли мы на стр. 84, 85, что «внушенные» чувства вовсе не являются «собственными» чувствами? Впрочем, здесь обнаруживается, как мы видели уже у Клопштока[298] (приведенного здесь в качестве примера), что «особенное» поведение отнюдь не совпадает с индивидуальным поведением, хотя, по-видимому, Клопштоку христианство «было вполне по душе» и нисколько «не стояло преградой на его пути».
«Собственнику нечего освобождаться, потому что он заранее отвергает все, кроме себя… Еще находясь в плену детского почитания, он работает уже над тем, чтобы „освободиться“ от этого плена».
Так как носителю особенности нечего освобождаться, то он уже ребенком работает над тем, чтобы освободиться, и все это потому, что он, как мы видели, «прирожденный свободный». «Находясь в плену детского почитания», он рефлектирует уже свободно, т.е. особенно, над этой своей собственной плененностью. Но это не должно нас удивлять: мы видели уже в начале «Ветхого завета», каким вундеркиндом был этот согласный с собой эгоист.
«Особенность делает свое дело в маленьком эгоисте и создает ему желанную свободу».
Не «Штирнер» живет, а живет, «работает» и «создает» в нем «особенность». Мы узнаем здесь, что не особенность является описанием собственника, а собственник представляет собой лишь парафразу особенности.
«Избавление», как мы видели, явилось на своей высшей ступени избавлением от своего собственного Я, самоотречением. Мы видели также, что «избавлению» была противопоставлена «особенность» как утверждение себя самого, как своекорыстие. Но мы видели точно так же, что и само это своекорыстие было опять-таки самоотречением.