– За будущее поколение?
– За все поколения, потому что все они равны. Будто молодое лучше старого или старое лучше молодого? Которое-нибудь из них счастливее, нравственнее, разумнее?.. Все равны!..
– Слушал, слушал я тебя, – сказал наконец Молотов, – и ничего не понял из твоих речей. Я не приготовился к такому потоку софизмов, к такому траурному взгляду и полному отрицанию света и жизни. Как назвать, извини меня, твою дикую систему?
– Если можно, и название есть. Ты видишь, как я говорю гладко; из этого следует, что все у меня обдумано, приведено в систему и может быть выражено очень красноречиво…
– В чем же дело?
– Кого рефлексия, а нас кладбищенство заело.
– Именно, кладбищенство!
– Оно и есть!.. Да, братец ты мой, как ни закрывай глаза и ни затыкай уши, а печальные явления печальной жизни ежедневно и повсюду совершаются и неотступно требуют нашего внимания. Заснула ли жизнь, как болото, захрясла ли в бедности, истомилась ли в болезни, заглохла ли в невежестве, пороке или такой аномалии, как у меня, – много ли нас тревожит жизнь? Равнодушны мы к ближнему; редко можем понять его несчастье. Когда несчастие выдается рельефно, с криком и болью, когда мы видим раны, сильно развороченные болезнью, – тогда только мы спрашиваем себя: «В самом деле, не страдает ли этот человек чем таким?» Узнавши, мы смеемся его глупости. Если ближний страдает от бедности душевной, нам нет дела до него. Кто, дескать, велит ему страдать? Пусть себе!
– Но что такое кладбищенство?
– Вот тебе для образчика. Например, я часто думаю о смерти, до подробностей вникаю в это прекрасное явление природы, потому что я нисколько не брезглив. Вот придет чадолюбивая холера или прохватит столичная лихорадка, а может быть, бревно сорвется с крыши и прихлопнет на месте, и отлучится, как говорят, душа от внешней оболочки. Вообрази теперь хоть ту картину, которую я чаще всего видел в детстве… Положат тебя на стол; под стол поставят ждановскую жидкость; станут курить ладаном, запоют за душу хватающие гимны – «Житейское море» или «О, что это за чудо? как мы предались тлению? как мы с смертью сопряглись?». Соберутся други и знаемые; станут целовать тебя, кто посмелее – в губы, потрусливее – в венок… Дальше?.. что дальше?.. Захлопнут гроб крышкой, и завинтит ее вечным винтом вечного цеха мастер, гробовщик Иван Софронов, и опустят тело в подземные жилища… Могила… Что такое там?.. Я уже вижу, как идут, лезут и ползут черви, крысы, кроты… Веселенький пейзажик!.. Через десять лет провалится крышка от гроба… я все это знаю… а через тридцать останется только череп да две кости от таза…
– У тебя мания, – сказал Молотов.
– Органический порок, наследственный…
– Какая-то нравственная торичеллиевая пустота, сожженная совесть и прогрессивное кладбищенство!
– Самородок!
– Движение вперед спиною, веселенькие пейзажики…
– Важно!.. Экая сила поднялась!.. – Глухой мрак и дубы еловые!
– Гадко! – сказал с отвращением Череванин.
– Не верю я, чтобы нельзя было отрешиться от такого могильного направления… Иначе зачем тебе и существовать на свете?.. Ведь отжил, сам говоришь? так ступай на Неву и отыщи прорубь пошире! Чего ты ждешь от завтрашнего дня? Зачем же тебе и жить завтра? Убирайся!..
Череванина озадачил такой оборот речи.
– Зачем до сих пор ты не вырвал из души всю могильную гадость?
– Не мог…
– Лжешь!
Череванин даже привстал с этого слова.
– Человек все может сделать, – продолжал Молотов, – ты не заботился о себе, запустил свою болезнь, развратил себя.
– Я родился таким…
– Переродиться надо.
– Поздно!
– Лжешь! – повторил Молотов.
Череванин вспыхнул; но это было на минуту. Он глубоко задумался.
– Странное явление – такие господа, как ты, – говорил Молотов. – Скучают о том, что жизнь коротка. Чем короче она, тем более побуждений жить! Если ты уверен, что твоя жизнь не повторится, то и должен беречь ее; не много дней дано природою…
– И ляжет в основе существования полный эгоизм…
– Эгоизм рождает любовь. Когда удовлетворены твои потребности, является страстное желание сделать всех счастливыми. Ты не любишь других, потому что не любишь себя. Но бывало же и тебе жалко людей, помогал ты им, заботился о них, сострадал им?
– Самого себя жалко было – больше ничего. Несчастия людские раздражали, не давали покою, это сердило, – вот и все.
– В том-то и любовь, что чужое горе до такой степени станет твоим горем, что сделается жалко самого себя.
– Перестану, – сказал неожиданно Череванин.
Молотов посмотрел на него с удивлением…
– Попробую, что будет…
– С богом, Михаил Михайлыч!.
– Скучно будет, лягу на диван, задеру на стену ноги и буду ждать час, другой, третий; выжду же, что переменится расположение духа; а не то выйду на улицу и буду ходить до изнеможения… Скучно тебе? – спросил себя художник и сам же ответил, – скучно. Ну, и пусть скучно! – прибавил он…
– Вот это не спиной вперед, – сказал Молотов…
– Право?
– Вот и возможно стало перемениться?
– В настоящую минуту возможно; а давеча не было перемены, – значит, тогда, в ту-то минуту, и возможности не было. Что возможно, то сейчас и на деле есть…
– Ну, так и дубы еловые в сторону?
– В сторону…
– И великопостные конфекты?..
– И конфекты туда же!
– И торичеллиевую пустоту?
– Ну, не совсем, – сказал в раздумье художник…
– Кладбищенство осталось, значит, можно соблазнить.
– Соблазнить?.. да вот тебе еще пустое слово!.. Соблазнить никто и никого не может… Соблазнить?.. что это такое? Я в этом слове ничего не слышу, – оно совсем пустое!.. Меня никто и никогда не соблазнял; я всегда удовлетворял только своим потребностям… Теперь поворот на новую жизнь – вот и все!
– Что же ты думаешь предпринять теперь?
– Начну работать как вол. Не будет художественного жара, стану копии писать да за рубль продавать. Заведу чистоту в квартире, насильно заведу; выгоню квасных либералов; поселюсь среди женщин – пусть смягчат мои нравы: это их дело, и вот тогда посмотрю, что со мной будет.
Череванин долго мечтал о новой жизни. Он встрепенулся и повеселел…
– Скучно тебе? – говорил он, выходя из ресторана. – Скучно! А мне какое дело? пусть скучно!
Молотов смеялся.
У Дороговых вечером опять было маленькое собрание. По обыкновению пришел Молотов; Череванин занимался портретами; здесь же был молодой Касимов, который на днях получил место. Касимов радовался по-детски, что и он наконец стал чиновником. Молодые люди, среди их и Надя, собрались около ярко освещенного портрета, над которым трудился Череванин; дети с любопытством смотрели на его работу. Касимов болтал без умолку, строил разные планы о службе и наконец уже стал впадать в роль совершенного деятеля, воображая, что он, даст бог, поразит всевозможную административную неправду. Череванин не мог не отравить его молодой радости.
– А карьера художника вам не нравится более? – спросил он.
Касимову неловко стало.
– Нет, мое назначение другое; должен быть чиновником.
– Отчего же вы в чиновники пошли, а не в монахи, не в художники? А во время войны вы мечтали об офицерской карьере…
Касимов покраснел…
– Отчего же вы думаете, что чиновничество – ваше призвание?
– Ах, боже мой, отчего и другие думают это. Вот спросите Егора Иваныча, отчего он чиновник, а не кто-нибудь другой?..
– Отчего, Егор Иваныч?
Молотов засмеялся.
– По призванию? – спросил Череванин…
– Нет, по приглашению друга…
– Разве можно без призвания служить? – возразил Касимов запальчиво.
– Егор Иваныч, расскажи господину Касимову в назидание, как ты ехал на службу, точно мокрая курица.
– К чему! – ответил Молотов.
– Расскажите, – присоединила и Надя свой голос…
Касимову тоже очень хотелось послушать Молотова, которого он очень высоко ставил в своем воображении и едва ли не считал необыкновенным существом. Он знал Молотова как человека независимого, гордого, который ни пред кем не гнул спины, как человека свободномыслящего и притом степенного, положительного и практического. «Вот у кого поучиться!» – думал он и боялся, что Егор Иваныч не захочет высказаться…