В смысле нового троцкизма, который они отсортировали из «Преданной революции», Бернхэм и Шахтман пользовались весьма сильными аргументами; и оба сейчас заявляли, что защищают троцкизм от самого Троцкого. «Тогда я не троцкист», — ответил мастер, перефразируя Маркса. Но чтобы отразить их аргументы, ему пришлось дезавуировать, по крайней мере неявным образом, свои собственные полемические преувеличения и излишки. «Товарищей очень возмущает пакт между Сталиным и Гитлером, — сказал он в письме. — Это понятно. Они хотят отмстить Сталину. Очень хорошо. Но сегодня мы слабы и не можем немедленно свергнуть Кремль. Некоторые товарищи тогда пробуют отыскать чисто буквоедское удовлетворение: они отбирают у СССР титул государства трудящихся, как Сталин лишает опального функционера ордена Ленина. Я считаю это, мой дорогой друг, немного ребячеством. Марксистская социология и истерия абсолютно непримиримы». После всего, что он выстрадал в лапах Сталина, ничто больше его не огорчало, чем зрелище того, как разум его учеников затуманен сталинофобией; и до последнего дыхания он умолял их покончить с истерией и перейти к «объективному марксистскому мышлению».

Американские троцкисты раскололись на «большинство», которое во главе с Джеймсом П. Кенноном придерживалось взглядов Троцкого, и «меньшинство», которое следовало за Бернхэмом и Шахтманом. Троцкий призывал их всех проявлять такт и терпимость; и, пока он подбадривал «кеннонитов» решительно вести спор с Бернхэмом и Шахтманом, он также предупреждал их, что сталинские агенты в их рядах стремятся обострить эту перебранку, и советовал позволить меньшинству выражаться свободно и даже действовать как организованная фракция внутри SWP. «Если кто-нибудь предложит… исключить товарища Бернхэма, — предупреждает он, — я буду энергично возражать против этого». Даже после того, как меньшинство созвало свой Национальный конвент, Троцкий все еще рекомендовал большинству не смотреть на это как на повод для исключений из партии.

Меньшинство, однако, по своему собственному усмотрению оформилось как новая партия и присвоило «теоретический ежемесячный журнал» SWP «The New International». Почти тотчас же новая партия вновь раскололась, ибо Бернхэм порвал с ней, заявив, что «из самых важных убеждений, которые связываются с марксистским движением, будь то в реформистском, ленинском, сталинском и троцкистском вариантах, нет практически ничего, что я мог бы принять в его традиционной форме. Я рассматриваю эти убеждения либо как ложные, либо как устаревшие, либо как бессмысленные». Это было ошеломительное признание, исходившее от того, кто эти последние годы был ведущим троцкистом. Лишь несколькими неделями ранее Бернхэм и его друзья чувствовали себя оскорбленными замечаниями Троцкого о его «немарксистском» образе мышления. «На основании убеждений и интересов, — теперь заявлял Бернхэм, — я в течение нескольких лет не имел настоящего места в марксистской партии». Правда это или нет, действительно ли будущий автор «The Managerial Revolution» просто пытался сделать, чтобы его идеологический прыжок выглядел не так неприлично неожиданным, либо он на самом деле все эти годы только выдавал себя за ревностного марксиста и ленинца, ничто из того, что Троцкий высказывал против него, не было даже отдаленно настолько поразительным, как нынешний автопортрет самого Бернхэма. После этого события Троцкий вовсе не сожалел, что потерял такого сомнительного «ученика», которого в частных письмах он характеризовал эпитетами, из которых «интеллектуальный сноб» был наиболее мягким. Он ожидал, что по стопам Бернхэма пойдут и другие: «Дуайт Макдональд — не сноб, но немного туповат… [Он] бросит партию так же, как это сделал Бернхэм, но, возможно, оттого, что он немного ленивей, это произойдет попозже». Он, однако, был всерьез огорчен разрывом с Шахтманом, к которому питал слабость, хотя часто бывал даже раздражен его «клоунством», «верхоглядством» и т. д. Их взаимоотношения датируются еще приездом Шахтмана на Принкипо в 1929-м; они стали близкими благодаря многим последующим встречам, письмам и доказательствам преданности Шахтмана. В нынешней борьбе фракций Троцкий, естественно, поддерживал Кеннона, но в личном плане ощущал себя много ближе к Шахтману. «Если б я мог, — писал он ему в разгар полемики, — я бы немедленно сел на самолет в Нью-Йорк, чтобы подискутировать с вами сорок восемь или семьдесят два часа подряд. Очень сожалею, что вы не ощущаете… необходимости приехать сюда, чтобы обговорить эти вопросы со мной. А может быть, приедете? Я был бы счастлив».

Этот раскол, можно сказать, разрушил 4-й Интернационал, если такая призрачная организация вообще может быть разрушена. Троцкий верил, что после ухода «мелкобуржуазных и карьеристских элементов» SWP пустит более глубокие корни в американском рабочем классе. Но этого не случилось: SWP так и осталась маленькой ячейкой, члены которой были пылко преданы «букве» учения Троцкого, а потом и его памяти, но которые никогда не были в состоянии обрести какой-то политический вес; в то время как его соперник, группа Шахтмана, лишенная даже тех добродетелей, которыми может обладать самая слабая из сект, существовавших десятилетия назад, все более и более осуждала свой «троцкизм» и, наконец, рассыпалась и исчезла. Этим процессом были задеты и троцкистские группы в других странах, ибо везде, особенно во Франции, совсем немногие члены восприняли взгляды Бернхэма и Шахтмана.

Таким образом, на своем закате Троцкий в последний раз наблюдал, как камень, который он катил вверх по склону своей безотрадной горы, вновь скатился вниз.

27 февраля 1940 года Троцкий написал завещание. Ранее он составлял несколько черновых вариантов, но делал это лишь в юридических целях, чтобы гарантировать, что Наталья и/или Лёва унаследуют авторские права на его книги. Нынешний документ был его настоящей последней волей и завещанием; каждая строчка пропитана его ощущением приближающегося конца. Готовя завещание, он, однако, полагал, что может умереть естественной смертью или совершить самоубийство — он не думал о том, что может умереть от руки убийцы. «Мое высокое (и все еще растущее) кровяное давление обманывает тех, кто находится рядом со мной, о реальном положении дел. Я активен и способен трудиться. Но конец явно близок». И все же течение тех шести месяцев, которые все еще лежали перед ним, несмотря на взлеты и падения, было не столь плохим, чтобы оправдывать его мрачные предчувствия. В постскриптуме, датированном 3 марта, он повторяет: «в настоящее время я чувствую… всплеск духовной энергии из-за высокого давления; но это долго не протянется». Он подозревал, что находится в развитой стадии атеросклероза и что доктора скрывают от него истину. Очевидно, на ум ему часто приходили последняя болезнь Ленина и затянувшийся паралич; и он объявил, что чем страдать от такой агонии, он покончит с собой, или, точнее говоря, «укоротит… слишком медленный процесс умирания». И все же он надеялся, что смерть придет к нему внезапно, через кровоизлияние в мозг, ибо «это было бы наилучшим возможным концом, какого я мог бы желать».

Невольно он до некоторой степени смоделировал свое завещание по ленинскому образцу. Оба документа содержали основной текст и постскриптумы, добавленные несколько дней спустя. По содержанию, однако, они представляли собой разительный контраст характеров и обстоятельств. Ленинское завещание было абсолютно безличным. Он придал ему форму письма предстоящему партийному съезду и не говорил и даже не намекал, что пишет это, держа в уме мысль о надвигающейся смерти. Хоть он тоже был мучим серьезнейшими дилеммами, но не испытывал нужды в том, чтобы сделать свое завещание символом веры, слишком хорошо зная, что его принципы и убеждения будут считаться сами собой разумеющимися. Мысль его была занята исключительно кризисом в большевизме (который, он знал, его смерть только ускорит) и поисками мер и путей предупреждения этого кризиса. Он говорил партии, что думал о достоинствах и недостатках каждого из ее высших лидеров; он направил ей свою схему реорганизации Центрального комитета и советовал комитету удалить Сталина с поста Генерального секретаря. До последнего дыхания всем своим существом он оставался руководителем гигантского движения.