Изменить стиль страницы

— Все равно, папенька, расскажите, пожалуйста, как это было! Вы такой бесподобный рассказчик…

— Забавные анекдоты передавать я, точно, умею, но тут, друг мой, дело иное: глубокие, нежные сантименты, для твоего возраста недоступные…

— Но понять-то их все-таки не мудрость какая? Не такой же я малолетний! Голубчик папенька!..

— Гм… В некотором отношении тебе, молокососу, пожалуй, в самом деле небесполезно получить благовременно понятие о чистых идиллических чувствах, тем более, что — почем знать? — придется ли еще нам с тобой говорить об этом, долго ли еще проживу я?

— Что вы, папенька!

— Да, дружок, все мы под богом ходим… С чего начать-то?

— А с первой встречи вашей с маменькой.

— Что разуметь под нашей первой встречей? Был я тогда таким вот, как ты, беспардонным школяром. Папенька мой, дослужившись до чина полкового писаря, а по нынешнему — майора, записал меня, по обычаю того времени, чуть не со дня рождения в военную службу, и семи лет я уже числился заочно корнетом. Но воспитывался я, как и папенька, в бурсе. Так-то вот мне, тринадцатилетнему бурсаку, явилась в сновидении Царица Небесная и указала мне девочку-младенца, якобы мою будущую спутницу жизни. Недолго погодя меня повезли к Трощинским в Ярески. Сам Дмитрий Прокофьевич служил тогда еще в Петербурге, и застали мы в Яресках только бабушку, Анну Матвеевну.

— Она ведь вдова его старшего брата, Андрея Прокофьевича?

— Да, и через нее-то, урожденную Косяровскую, родную тетку твоей маменьки, мы и состоим в родстве с Трощинскими. Единственный сын ее, Андрей Андреевич, состоял уже тогда на военной службе, и, скучая одна в деревне, она взяла к себе на воспитание шестинедельную племянницу Машеньку, дочку своего брата, Ивана Матвеевича Косяровского, служившего в то время в Орле. Как улицезрел я ее тут, младенца, так моментально признал в ней свою нареченную из вещего сна, мигом понял, что вот с кем судьба моя связана навеки… И в таковом-то непоколебимом убеждении я, подрастая и мужая, издали тихомолком наблюдал с тайным восхищением, как малютка из года в год превращалась в прелестнейшую девочку.

— Так маменька уже девочкой была хороша собой?

— Прелестна, говорю тебе! Для меня, по крайней мере, милее ее в целом мире ни раньше, ни позже никого не бывало. Но замечательнее всего была у нее нежность, белизна кожи, за которую бабушка Анна Матвеевна так и прозвала ее «белянкой».

— А у кого училась маменька?

— Читать да писать? Все у нее же — добрейшей своей тетушки. Девочка так привязалась к тетке, что горько плакала, когда отец, выйдя в отставку, потребовал ее к себе. На усиленные просьбы Анны Матвеевны он вскоре возвратил ей девочку. Но когда он затем снова поступил на службу почтмейстером в Харькове, то вторично отобрал ее у тетки. Раньше, на военной службе, он уже лишился одного глаза, и доктора настояли на том, чтобы он окончательно подал в отставку. Тут он со всей семьей, в том числе и с Машенькой, поселился на хуторе по соседству от нас.

— То-то, я думаю, вам была радость! И часто вы их там навещали?

— Вначале не так часто: отца ее стеснялся. Но однажды как-то я заехал к старику посоветоваться насчет службы в Харькове. А он давно уже прихварывал, и мысли о смерти все чаще его беспокоили. «Не о себе тревожусь, — сказал он мне тут и дал указание на детей, — вот моя забота». А я взлянул на Машеньку, которой в скорости тринадцать должно было стукнуть, и подумал про себя: «От одной-то я вас скоро избавлю!»

— Но тогда еще не объяснились?

— Нет, потому что искал случая сперва объясниться с ней самой.

— Так маменька по детской невинности своей ничего еще не замечала?

— Как уж не заметить? Особливо, когда она, случалось, гостила у тетки в Яресках, а я ни с того, ни с сего то и дело наезжал к ним, либо летним вечером, бывало, с того берега Пела музыкой ей весть о себе подавал. И выйдет она с девушками, как в старые времена боярышня с мамками, няньками да сенными девушками, погулять по бережку; а я по той стороне речки, из-под кустов, невидимым пастушком музыцирую вслед за ними. Словом, новейшие Филимон и Бавкида.

— Но в конце концов-то все же изъяснились?

— Да, и сделалось оно как-то само собой. Завернул я опять к ним, будто мимоездом. Анна Матвеевна куда-то отлучилась по хозяйству, а на вопрос мой людям: где барышня? — «вышли, мол, в сад погулять». Спустился и я в сад. Тут Машенька мне из боковой аллейки прямо навстречу. Столкнулись лицом к лицу.

Ах!

Вся, голубушка, так и вспыхнула огнем, словно почуяла сердцем, что вот когда должна судьба ее решиться, и без оглядки порх от меня вон. Я же за ней, нагнал уже в доме.

— Куда вы, Марья Ивановна? Погодите же меня.

Остановилась, еле дух переводит и глаз поднять не смеет.

— Разве я такой уж страшный?

Молчит, сама как лист дрожит. Жаль мне ее стало, бедненькую, ободрить хотелось.

— Слышали вы намедни мою музыку? — говорю.

— Слышала…

А у самой углы милого алого ротика, знай, подергивает, точно слезы близко.

— Что же, верно, не понравилось?

— Понравилось. Но…

Запнулась и опять замолкла.

— Но что же-с?

— Больше слушать вас мне никак нельзя-с.

— О! это почему же?

— Потому что, когда я рассказала про вашу музыку тетеньке, она строго-настрого запретила мне ходить так далеко от дому…

И на ресницах у девоньки моей заблистали две слезинки. Тут я уже не вытерпел, взял ее за ручку.

— Милая Машенька! — говорю. — Скажите-ка по душе: любите вы меня или нет?

— Люблю-с… — говорит, — как всех людей.

— Как всех? Ничуть не больше?

— Н-нет-с.

И отдернула ручку. В разговоре нашем мы так и не заметили, как вошла в комнату Анна Матвеевна.

— Что у вас тут, милые мои? — говорит, а сама улыбается.

Вспорхнулась Машенька — и была такова. У меня же вопрос был решен бесповоротно, и я тут же изложил Анне Матвеевне, что так, мол и так, желал бы связать судьбу свою с судьбой ее племянницы вечными узами, да вот еще сомневаюсь в ее чувствах.

— Не сомневайтесь, друг мой, — сказала мне добрая Анна Матвеевна. — Машенька уже призналась мне как-то, что без вас скучает, что чувствует к вам что-то особенное.

— Но любит ли она меня?

— Об этом спросите ее сами.

— Сейчас вот только справлялся и получил в ответ, что «любит, как всех людей, ничуть не больше».

— Ну, это было сказано со страху, — объяснила с улыбкой Анна Матвеевна.

— Чего же ей бояться?

— А я ее, видите ли, напугала, что все вы, мужчины, прелукавый народ…»

Василий Афанасьевич остановился в своем рассказе и тихонько про себя засвистал.

Когда сын вопросительно поднял глаза, то увидел, что отец, погруженный в приятные мечтания, с блаженной улыбкой загляделся куда-то вдаль.

— Это, папенька, вы какую мелодию свищите? — полюбопытствовал мальчик. — Не ту ли, которой вы с того берега маменьке о себе весть подавали?

— Ту самую… Нет для меня ее милее!

— А дальше что же было?

— Дальше?.. Все как по-писанному. Анна Матвеевна не замедлила съездить к отцу Машеньки и получить его согласие. Свадьбу отложили еще на год, чтобы невесте было хоть четырнадцать лет, да чтобы было когда приданое изготовить.

— И сама она ничего уже не возражала?

— Возражала одно: что подруги, дескать, смеяться станут: «Такая маленькая и уже замуж идет!» Но когда нас сговорили, она всякий раз была очень рада моим приездам. Письма же мои не решалась еще распечатывать, а передавала отцу.

— А отец?

— Отец перечтет, бывало, да с усмешкой возвратит ей: «И откуда у молодчика все эти сладости берутся? Видно, романов начитался!»

— Но дочери сладости ваши приходились, верно, по вкусу?

— О да! Она носила мои письма всегда при себе на груди; а когда вышла замуж, то перевязала розовым шнурочком и спрятала в комод на самое донышко потайного ящика, где они и доныне у нее хранятся.

— Вот бы взглянуть, право: как вы, папенька, тогда в чувствах изъяснялись! Я непременно попрошу маменьку показать мне.