Изменить стиль страницы

Юношу били на расстеленной кошме. Поначалу собрались и женщины, шептались и охали, но когда на втором десятке ударов иссиненная кожа стала лопаться под камчой и начала брызгать кровь, они разбежались. А Нина осталась смотреть. Юноша выдержал все пятьдесят без стона и не потерял сознания. Когда его, взяв под руки, подняли, он смог посмотреть ей в глаза. Нина улыбнулась и поцеловала его в лоб. Сапар ничего не сказал. Он уже делал только то, чего хотела она, хотя она не говорила ему ни слова. Он звал ее Есуй, именем легендарной татарки, жены Чингисхана, – сперва в насмешку, потом всерьез. Он боялся ее и гордился ею. Когда киргизы привезли ее в Дароот-Коргоне и продали, скупщик, бородатый дородный бадахшанец с маслеными глазками и тонкими, ухоженными пальчиками ювелира, ходил вокруг нее, словно кот, шевелил усами, прицокивал языком, почесывал под халатом, кивал головой. Притрагивался к плечу, к спине. Спереди не притрагивался – боялся. Ему хотелось, очень хотелось, но – кошачья у него была не только похоть, но и способность предчувствовать, и потому так и не решился, ходил кругами, охал, постанывал. В конце концов он продал ее киргизскому бию, главе рода, кочевавшего по Алайской долине. Люди бия занимали все важные посты в городке, владели бензоколонкой, единственной на сотню километров в обе стороны, и запасом бензина, настоящей драгоценностью в нынешние времена, держали пограничный пост с Таджикистаном и еще пару постов на дороге, – прикрыть ее с обеих сторон и собирать деньги с проезжающих. За безопасность. В случае неуплаты проезд по участку дороги, контролируемому людьми Сапар-бия, становился чрезвычайно опасным. Сапар-бий держал железной рукой алайские перевалы. Все шедшие в Фергану караваны с оружием и наркотиками платили ему дань. Это намного превышало заработок от города и дорог, но владение ими было символом, зримым проявлением власти, которое Сапар-бий очень ценил. Он недавно вошел в силу и любил напоминать о ней. Он жил не в городе, а как предки столетия назад – в юрте, на высокогорном плато, в долине, сбегающей со склонов Заалайского хребта реки. И предпочитал лошадь джипу.

Он наведался в город проверить, как дела, и зашел к бадахшанцу, одному из трех, получивших от Сапара разрешение на торговлю живым товаром в его владениях. Дела у бадахшанца шли не очень хорошо. Его главный поставщик внезапно исчез – по слухам, его задушили в Андижане, на его место пока так и не пришел никто, заслуживающий доверия, и активы бадахшанца изрядно подтаяли. Перед Сапар-бием бадахшанец начал юлить, поднимать руки к небу, клясться, что совсем обнищал, но если деньги будут, непременно заплатит и за полгода, и даже сразу за год, а сейчас ни денег, ни товара нет, разве что – вот.

Сапар-бий был еще молодым и, для проведшего всю жизнь в горах, на удивление светлолицым. Рыжим, высоким – почти вровень с Ниной. Он посмотрел на нее, облизнул вдруг пересохшие губы, – и сказал, что может простить бадахшанцу его долг. Тот покачал головой, признался сокрушенно: да ведь немая она. Бий рассмеялся. Женщине говорить незачем, она должна слушать.

Он усадил ее впереди себя, – у него были сильные, твердые, как камень, руки, – и повез, а его свита кричала и стреляла в воздух. Ветер гнал вдоль долины немощные облака, не переползшие сквозь шестикилометровый гребень Заалая. За пологие округлые склоны цеплялись низкие кустики терескена. Под копытами шелестела молодая трава. Внизу, в Фергане, стояло жаркое злое лето. А здесь была весна, и ветер нес запах талого снега. Здешний воздух пьянил, обжигал легкие, от него хотелось кричать и петь.

Встречать их вышло целое стойбище. Новость о новой наложнице господина обогнала его коня и успела заглянуть в каждую юрту. Женщины, – плосколицые, флегматичные, грузные, одетые в блеклое, бурое, цвета вытоптанной земли и камня, – провожали Нину взглядами, переговаривались вполголоса. Вечером Нину накормили мясом и напоили тошнотворно кислой мутной жижей, от которой зашумело в голове и на губах осталась соленая ломкая корка. Потом женщины отвели ее в белую, высокую юрту, раздели, натянули на нее чистую белую ситцевую сорочку и, сердито шушукаясь, как объевшиеся мыши, выползли друг за дружкой из юрты, оставив ее одну в переплетенном сотнями запахов полумраке. Влажный войлок, тлеющие в железной жаровне угли, старое, отшлифованное руками дерево, засаленный шелк подушек, конская упряжь, зеркало – она посмотрела на себя в полумраке и улыбнулась. За полог юрты шагнул человек. Остановился, глядя на нее. Сказал что-то хриплым, натянутым как струна голосом. Подошел ближе, протянул руки к огню. Он был еще молод. В лицах чужой земли трудно читать годы, но ему было едва за тридцать, не больше. Нина стояла и ждала, отведя руки назад, чтобы четче обозначилась ее высокая, упругая грудь и между сосками на рубашке пролегла линия, очерченная тенью складка. Он посмотрел на нее, снова сказал что-то хрипло и грубо. У него были совсем безволосые, обветренные, покрытые шелушащимися чешуйками отмирающей кожи кисти – как у наигравшегося в снежки мальчика. Нина стояла и ждала. Когда увидела, что в глазах его, испещренных сетью кровавых прожилок, появилась злость, готовая выплеснуться грубостью, ударом, криком, она шагнула к нему навстречу, положила руки на его плечи, уперлась отвердевшими сосками в его грудь, поцеловала – в лоб. Он обхватил ее, крепко и неуклюже, повалил, засуетился, задрал на ней сорочку, принялся тянуть на себе что-то. Она пыталась помочь ему, он сердито отстранился, рванул неподатливую тесьму шаровар, навалился, – и тут она, изогнувшись, вдруг перевернула его на спину, оказавшись сверху, и впилась зубами в плечо. Он глухо зарычал, ударил ее кулаком в бок, но ее руки проворными сильными змеями уже шарили по его телу, гладили безволосую, в буграх мускулов грудь, скользили по животу, вниз. Он рванулся – нот, не получилось, она была сверху, она придавила его, прижала к полу. Они покатились, сцепившись, ломая друг друга. Он оказался ужасно сильный, но неловкий, ее рука скользнула вниз, нащупала, – он вскрикнул, попытался оттолкнуть ее, отшвырнуть, нет, она оплела его ногами, захватила его руку промежножьем, и правой ладонью обняв его вздыбленный, горячий корень, вонзила ноготь под крайнюю плоть, туда, где по краю головки бежит грядка сальных железок. Он застонал, содрогнувшись, и в ее ладонь упруго ударило вязкое, густое, горячее. Расслабился, и ее рука проворно заскользила в его чреслах, обняла морщинистый, горячий комок мошонки, сжала. Он обмяк, будто обессилев, – и вдруг руками и коленями отбросил ее. Она упала на спину, перекатилась. Он отбежал на четвереньках к стене, сел, тяжело дыша, прикрыв рукой обмякший, кровоточащий член, а она рассмеялась и, как охотница, наслаждающаяся беспомощностью загнанного, покоренного зверя, пошла к нему, пританцовывая, шажок за шажком. Он затравленно оглянулся – не сбежать ли, а она, стянув с себя через голову измятую сорочку, бросила в него. Он замахал руками, отбиваясь, а она уже вцепилась, вплелась в него, повалила, принялась кусать, щипать, пинать его, хохоча. Он яростно отбивался, укусил ее, больно укусил, до крови, и сам вдруг захохотал, взвизгнул по-поросячьи. Они покатились, осыпая друг друга ударами, целуясь, кусаясь, его член стал снова горячим и твердым и вошел в нее, задвигался, толкаясь, раздвигая, и когда в самое средоточье ее естества брызнула густая, жаркая влага, она подняла голову и по-волчьи, истошно завыла.

Она учила его целоваться, как мальчишку. Он совсем не умел, тяпал губами, будто прихлебывал бульон, а она щекотала его языком, покусывала, касалась его неловкого языка, обманывала, впивалась губами в губы. У него сильно пахло изо рта, но не гнилью, не липкой, выворачивающей желудок вонью разлагающей зубной кости и остатков застрявшего в дуплах мяса, – у него были на диво здоровые, крепкие белые зубы, и запах был звериный, смолистый, здоровый. Они ели мясо вместе и совокуплялись, вцепившись зубами в один и тот же кусок, вгрызаясь, глотая, отдирая, отбирая друг у друга последний клочок и впиваясь губами в губы.