Изменить стиль страницы

Он шагнул по комнате и без надобности крепко тер сухие руки полотенцем.

— Убитые, убитые! — иронически басил Филипп. — Я вот пойду сейчас или тебя, скажем, понесет — и очень просто, что убьют. Вот и будут убитые, а это что? Факт? Пойдет дурак вроде давешнего и давай орать: вооруженное восстание! Трупы на улицах! Баррикады! Такому пулю в лоб. Провокатор же настоящий. А он просто дурак… и прохвост после этого.

Надя все глядела в пол. Молчала. Скрипнула стулом.

— Конечно, с револьвером против войск не пойдешь… — пустым голосом сказала Надя.

— Так вот нечего, нечего, — подскочил Филипп, — нечего языком бить. И орать нечего!

— Я ж ничего и не говорю, — пожала Надя плечами.

— Ты не говоришь, другой не говорит, — кричал Филипп, — а выходит, что все орут, дерут дураки глотку, и вся шушваль за ними: оружия!

— Ну а если солдаты… вон в Екатеринославе в воздух стреляли…

— А народ врассыпную? — Филипп присел и руки растопырил. — Да? Так на черта собачьего им в них стрелять, их хлопушкой распугаешь. В воздух! А трупы? А трупы эти со страху поколели? Да?

Наденька подняла огонь в лампе. Огонь потрескивал, умирая.

— Я пойду! — сказала Надя и вздохнула. Она встала.

— Куда ты пойдешь? Видала? — и Филипп тыкал пальцем в часы, что висели над кроватью. — Сдурела? Половина десятого. На! — И Филипп снял часы и поднес к погасающей лампе. — Во! Двадцать семь минут. Какая ходьба? Шабаш! Сиди до утра.

— Ну это мое дело. Чепуха, ну переночую в участке и все. — И Надя решительно пошла к двери.

— Да слушай, брось. Ей-богу! Валя! Товарищ! Да я силом должен тебя не пустить. — И Филипп загородил дверь. — Давай сейчас лампу нальем, самовар взгреем. Верно! И за мной чисто — никто сюда не придет. Брось ты, ей-богу! — и он тихонько толкал Надю в плечо назад.

Надя отдергивала плечо, отводила Филиппа рукой и двигалась к двери.

— Ладно мне трупы строить, — вдруг зло сказал Филипп и дернул Надю за плечо рывком, и она повернулась два раза в комнате и с размаху села на кровать. Она подняла раскрытые глаза на Филиппа и приоткрыла рот, и вдруг ярое лицо Филиппа стало в мелких улыбках — все лицо бросилось улыбаться, и Филипп быстро сел рядом. — Наденька! Голубушка! Да не могу ж я этого! Не могу я терпеть этого! Господи Боже ты мой! Да нет. Не могу… чтоб в такой час. Да ведь я ж отвечу за это! Наденька, на самом деле.

Лампа трескала последним трепетом огня и вздрагивали вспышки. Филипп то обнимал Надю сзади за плечи, то вдруг бросал руку. Он подскочил к лампе, поднял огонь и снова уселся рядом — Надя не успела привстать.

— Да побудь ты со мной! Что же я, как шельма какой, выходит, в участок, что ли, от меня… так выходит? Не веришь, что ли, выходит? Выходит, я тебе верю во как! — И Филипп сжал Надину руку повыше кисти. Надя задохнулась, не крикнула. — А ты мне, значит, никак. Наденька! Слышь, Наденька, — и он крепко тряс ее за плечо. — Надюшка, да скажи ты мне: вот побеги ты, Филька, сейчас через весь город и принеси мне… с дороги камушек, и я тебе побегу, босой побегу, и через всех фараонов пробегу, и сквозь черта-дьявола пройду. Хочешь, хоть сейчас? Пропади я пропадом! — И Филипп отдернулся, будто встать. — И смотрю я на тебя, ей-богу, маешься, маешься, родная ты моя, за чего, за кого маешься? И чего тебе в самом, ей-богу, деле, чего тебе! И куда тебе идти? Сымай ты салоп этот, ну его к черту, — и Филипп в полутьме рвал пуговки с петель на Наденькиной застежке. Он почти сдернул его с плеч, вскочил волчком. — Я сейчас лампу на щуп налью. Один момент… Момент единственный… — и Филипп звякал жестянкой, присев в углу с лампой. — Эх, Наденька ты моя! — вполголоса говорил Филипп; уж лампа горела у него в руках. — Эх, вот она: раз и два, — и он обтер лампу и уж брякал умывальником в углу у двери. — Да скидай ты салоп этот.

Наденька все недвижно сидела и следила глазами, как во сне: и видела, как чудом завертелся человек и как само все стало делаться, что он ни тронет, и не понимала слов, которые он говорил.

— Давай его сюда, — говорил, как катал слова, Филипп, и салоп уж висел на гвозде. — Сейчас самовар греть будем. — И он выкатился в коридор, и вот он уж с самоваром и гребет кошачьей хваткой красные уголья из печки. — Давай, Надюшка, конфорку, давай веселей, вона на столе! Эх, мать моя! — Филипп дернул вьюшку в печке, ткнул трубу самоварную, прижал дверкой. — Чудо-дело у нас, во как! А чего у меня есть! Знаешь? — и Филипп смеялся глазами в Надины глаза, и Наде казалось — шевелится и вертит все у него в зрачках: плутовство детское. — А во всем городе хлеба корки нет? Да? А эвона что! — и сдобную булку выхватил из-за спины Филька. — Откеда? А вот и откеда! Бери чашки, ставь — вон на полке.

И Надя подошла к полке и стала брать чашки — они были как новые и легкие, как бумажки, и глянули синими невиданными цветами и звякали внятно, как говорили. А Филипп дул в самовар как машина, и с треском сыпались искры из-под спуда. Проворной рукой шарил в печке и голой рукой хватал яркие уголья.

— Вот оно, как наши-то, саратовские, вона-вона! — кидал уголь Филька. — Хлеб-то режь, ты хозяйствуй, тамо на полке нож и весь инструмент.

Наденька взяла нож как свой, будто сейчас его опознала.

Анна Григорьевна стукнула в дверь.

— Андрей, не спишь?

— Кто? Кто? Войдите, входи, — торопливым голосом отозвался Андрей Степанович.

Анна Григорьевна тихонько открыла дверь. Муж стоял на столе, другая нога была на подоконнике. Он сморщил серьезную мину и замахал рукой.

— Тише, Бога ради, я слушаю. — И он весь присунулся к окну и поднял ухо к открытой форточке.

Сырой тихий воздух не спеша входил в комнату, и Андрей Степанович выслушивал этот уличный воздух.

— Андрей… — шепнула Анна Григорьевна.

— Да тише ты! — раздраженно прошипел Андрей Степанович. Анна Григорьевна не двигалась. И вот, как песчинка на бумагу, упал далекий звук.

— Слыхала? — шепнул Тиктин. — Опять… два подряд. — Тиктин осторожно, на цыпочках, стал слезать со стола.

Анна Григорьевна протянула руку, Тиктин молча оттолкнул и грузно прыгнул на ковер. Он сделал шаг и вдруг обернулся и выпятил лицо к Анне Григорьевне:

— В городе стрельба! — он повернулся боком.

— Я говорю: Нади нет, Нади дома нет. Двенадцатый час, — голос дрожал у Анны Григорьевны.

— Черт! Безобразие! — фыркнул Тиктин. И вдруг поднял брови и растерянно заговорил: — Почему нет? Нет ее почему? Совсем нет? Нет? В самом деле нет?

И Андрей Степанович широкими шагами пошел в двери. Он оглядывался по сторонам, по углам. В столовой Санька. Курит.

— Надя где? — крикнул Андрей Степанович. Санька медленно повернул голову:

— Не приходила, значит, теперь до утра. С девяти ходьбы нет. — Он отвернулся и сказал в стол: — Заночевала, значит, где-нибудь.

— Где? — крикнул Тиктин.

— Да Господи, почем я-то знаю? Не дура ведь она, чтоб переть на патруль.

— Да ведь действительно глупо, — обратился Тиктин к жене, — ведь не дура же она действительно. И Тиктин солидным шагом вошел в столовую.

— Если б знать, где она, я сейчас же пошла бы, — и Анна Григорьевна заторопилась по коридору.

— Да мама, да что за глупости, ей-богу.

Дробные шаги сыпали за окнами ровную дробь, и Тиктин и Санька рванулись к окну, рота пехоты строем шла по пустой улице и россыпью отбивала шаг.

— На кого это… войско?

Тиктин хотел придать иронию голосу, но сказал сипло.

— В засаду, в участок, — сказал Санька и сдавил брови друг к другу.

— Пойди ты к ней, — сказал Тиктин и кивнул в сторону комнаты Анны Григорьевны.

— Ладно, — зло сказал Санька. Он все глядел на мостовую, где прошла пехота.

Самовар пел тонкой нотой.

— А ну-ка еще баночку, а ну, Наденька, — Филипп тер с силой колено.

Надя глядела, как он впивал в себя чай с блюдечка, через сахар в зубах.

И все веселей и веселей глядел глазом на Надю. А Надя не знала, как пить, и то нагибалась к столу, то выпрямлялась к спинке стула.