Изменить стиль страницы

– Но ведь это твой сын, Крессида, – говорил отец. – Он явился нам как милость, светлый луч в темноте печали. Ты же ведешь себя так, словно он обуза.

– А что делаешь ты, Лондон? Тебя никогда нет со мной. Даже когда ты дома, то находишься где-то далеко, мыслями ты не здесь. Мне нет места в твоем мире. Мы не разговариваем. Я слышу, как всю ночь ты ходишь и... суетишься.

– Все изменится, когда объявят приговор. Я не могу контролировать себя, Кресси.

Мой папа был учителем и говорил как будто готовыми формулировками, как будто он обсуждал роман «Убить пересмешника» или что-то в этом роде.

– Но ведь я могу сказать то же самое. Где же место ребенку? – выпалила мама. – В больнице ты убеждал меня, что я найду у тебя поддержку, что ты сумеешь привязать меня к этому малышу.

– Я окрестил его... – начал папа.

– Я не говорю о духовных вещах, я не говорю о вечности, – возразила мама. – Как раз в масштабах вечности с ним все будет хорошо, я не сомневаюсь. Я говорю о жизни на земле, о жизни здесь и сейчас. Лондон! Здесь и сейчас нам очень плохо.

– Кресси, но ведь еще не минуло и года!

– Скажи об этом Рафаэлю! Я стараюсь, – произнесла мама, и я услышала, что она начала плакать. – Я пытаюсь дать ему такую же любовь, какую я дарила своим девочкам. Я молюсь Святому Духу о том, чтобы мне была ниспослана любовь, чтобы я нашла в себе силы преодолеть свое горе.

– Дорогая, я же читал тебе об этом. Джон Адаме и Томас Джефферсон говорили об истинной природе печали. Помнишь? Адаме рассуждал о том, для чего человеку уготованы испытания. Помнишь, что он сказал? Он привел в пример пару, которой все давалось легко, как нам с тобой, которой было дано счастье, но потом их семью настигла смерть. И он спросил: зачем человеку уготованы страдания? И пришел к выводу, что чем глубже человек переживает, тем глубже его печаль. Человек получает возможность проверить истинность своей веры, стать настоящим стоиком, настоящим христианином.

– Это все очень хорошо, Лондон! Это прекрасная интеллектуальная аргументация. Но мы с тобой живем в реальном мире, немного на юг от пекла! Разве я не стоик? Каждый день я встаю и купаю ребенка, чищу зубы, живу, и это настоящий стоицизм, потому что на самом деле мне больше всего хотелось бы лечь и лежать, пока от меня не останется пепел. У меня нет слез, я могла бы улететь, как засохший лист. В моей печали нет никакой цели, потому что я охвачена горем вся, без остатка. Лондон, я не Томас Джефферсон. Горе снедает меня, и в моем сердце нет места другим чувствам.

– Все изменится. После приговора. Я сделаю все, что в моих силах, Крессида.

– После? Ты повернешься к своей семье лицом? То есть у тебя есть на примете какая-то дата?

Мой отец молчал. Никто из них не услышал, как я открыла дверь.

– Да, – вымолвил он.

– Но как же Ронни? Я уже и так свалила на нее обязанности матери, чтобы посвятить себя искусству!

– Это не так, Крессида. Твой дар был ниспослан тебе Отцом Небесным, и он так же важен, как материнство.

– Если бы только я была там!

– Результат был бы тот же самый. Только я с заряженным ружьем в руках мог остановить этого человека.

– Нет. Все случилось из-за меня.

Они соревновались, кто из них худший родитель. Мне хотелось от всего этого убежать в Лабрадор, Феникс или в Солт-Лейк.

– Я все понимаю, но мне как будто швыряют правду в лицо. И эта правда заключается в том, что всему виной мой эгоизм. Он и сгубил жизни моих девочек. Мое искусство! Мои скульптуры!

– Бог не так распоряжается, как ты думаешь, Крессида. Я знаю это наверняка. Я не верю, чтобы он стал наказывать нас за то, что даровал тебе талант.

– Не надо! Не надо читать мне лекций. Я говорю о Ронни. Она несет на себе груз вины, который должен лежать только на моих плечах. Или на твоих, если ты хочешь его принять. Она уже и так заменила Рейфу мать. Чего я добиваюсь тем, что так живу? Что я дам своей дочери? Она уже делает больше, чем ей по силам, так разве это справедливо? Я не готовлю. Ронни это делает за меня. Она следит за мной, как ястреб. Ты знаешь, ведь она сказала, что ей не нужен купальник на следующий год! Не потому, что она стесняется, Лондон. Она просто не верит, что хоть когда-нибудь будет плавать, как все другие дети. Она не верит, что вообще покинет этот дом! Она считает, что не имеет права оставить меня одну! Мы же забыли о ее дне рождения! Лондон, мы забыли о дне рождения собственной дочери!

– О нет! – закричал отец. – Нет! Это невозможно! Он помолчал.

– Да, ты права. Мы забыли о ее дне рождения. «Семь-восемь месяцев, подумаешь!» – произнесла про себя я.

– Кресси, может, ей лучше отправиться к родственникам? Побыть вдалеке от дома? Я думал о том, чтобы она остановилась у моих братьев, в Солт-Лейке.

«О небеса, они отдадут меня тете Адер. Я буду, как Джейн Эйр», – подумала я. Папа добавил:

– Именно поэтому я не могу расслабиться, Крессида. Я боюсь, что разобью окно или опрокину стул, потому что все время вижу их лица перед собой. Даже когда преподаю. Я теряю мысль на середине фразы, останавливаюсь и думаю: «У Ребекки были голубые или серые глаза?» Их лица передо мной, когда приходит время молитвы. Мне нужно произнести в храме какие-то слова, но ничего не выходит. Мое сердце закрыто. Я забыл день рождения своей дочери. Я забыл день рождения Ронни.

– Это так неправильно! – воскликнула мама. – Все неверно, неверно, неверно. Не то, что он совершил это преступление. Скотт Эрли держит в напряжении всю нашу семью. Лонни, прости меня, я на тебя накричала. Лонни, извини.

Слова моего отца в ответ прозвучали как-то приглушенно. Я поняла, что он плачет. Я представила себе, как мама держит его, и в этот момент начал плакать Рейф.

– Мой сын, – проговорил папа. – Мой маленький сынок. И Ронни, одна, совсем одна.

Конечно, это была милая сцена, потому что они хотя бы выговорились, но меня она напугала, ведь мы воспринимаем родителей как что-то незыблемое. Они как горы – большие, основательные, непоколебимые. Но, судя по всему, в горах прошла паника, которая все разрушила. Мне казалось, что я сама словно валун, отброшенный неведомой силой. Мне тоже хотелось кричать. Мне хотелось расплакаться, как маленькому ребенку. Но я боялась, что выставлю себя дурочкой или того хуже – что меня никто не заметит.

– Возможно, во всем этом и есть какой-то смысл, – сказала мама, давая Рейфу бутылочку.

Доктор Пратт несколько месяцев назад заметил маме, что малыш не набирает веса. Она перешла на детское питание. Мама знала: причина в том, что она сама мало ест и Рейф не получает достаточно молока.

– Конечно, нам все это будет служить еще одним напоминанием о том, сколь важны для нас дети. Они теперь как сокровище. После такой утраты...

– Не говори так. Мы ценили, что нам были даны Беки и Рути. Они не достались нам легко, и мы не принимали этот дар как нечто само собой разумеющееся.

– Я говорю о Рейфе и Ронни, о детях, которые остались с нами. Мы должны лучше заботиться о них, быть более внимательными к ним.

Поднимаясь на гору, я подумала, что родители впервые произнесли это имя. Скотт Эрли.

Конечно, оно было мне известно. Из газет, из новостей, которые записала Клэр на видеомагнитофон, а я потом смотрела по ее телевизору. Я знала о нем больше, чем о своих кузенах. Я знала, что он закончил фармацевтический университет, что ему двадцать семь лет и у него волевой подбородок. Когда Скотт Эрли был чисто выбрит, никто не назвал бы его некрасивым. Его жена была школьным психологом. За несколько недель до того, как отправиться на машине в Колорадо, Эрли перестал разговаривать со всеми своими друзьями. Жена нашла его в их квартире – он стоял на коленях и плакал. Он ходил дважды в день в церковь и разговаривал с местным священником. Но то, что он говорил, было лишено всякого смысла. Скотт Эрли сказал, что слышит голоса, они становятся все громче, но он знает, что, если пойдет к врачу, его жена умрет. В интервью га-чете его жена рассказывала: «Скотт очень мягкий человек и был таким всю жизнь, а я знаю его еще со школьных времен. Он не может понять, как мог совершить то страшное преступление». Журналистка спросила эту Келли, как Скотт Эрли оценивает свое деяние. Она ответила: «Он знает, что совершил нечто ужасное, но до сих пор не может поверить, что он был тем человеком, который это сделал. У меня нет объяснений».