Ботвинник отложил партию в примерно равной позиции и, убедившись, что не должен проиграть, незадолго до возобновления партии предложил Эйве ничью. «Да, конечно, – ответил мне доктор, – пишет Ботвинник в своих мемуарах. – Но как вы собирались делать ничью?»
Ботвинник в уверенности, что ничья принята, показал Эйве свой анализ, после чего чемпион мира не говоря ни слова забрал карманные шахматы Ботвинника и… исчез. За пять минут до возобновления игры Эйве вернул Ботвиннику шахматы со словами: «Очень сожалею, но последняя моя надежда на первый приз состоит в выигрыше этой партии…» Хороший аргумент, не правда ли? Через два хода Эйве сам предложил ничью, но встретил уже сердитый отказ. В итоге партия все же закончилась логическим ничейным исходом, но Ботвинник привел этот эпизод в своей книге сорок два года спустя (!) как пример нарушения спортивной этики…
Наверное, ни одно правило не вызывает в шахматной борьбе столько щекотливых ситуаций и инцидентов, как правило «взялся – ходи!» В самом деле, судьи ведь не могут следить за всеми досками, и вопрос – взялся шахматист за фигуру или нет чаще всего является вопросом его совести.
Эдуард Гуфельд рассказывал, что когда он хотел заставить своего противника, известного мастера, сделать ход фигурой, за которую тот взялся рукой, то в ответ получил нахлобучку. Мало того, мастер пожаловался судьям, и Гуфельду было сделано соответствующее внушение. Не исключено, что мастер, обдумывая ход, машинально потрогал фигуру, не зафиксировав этого в своем сознании, а может быть, в азарте борьбы и нарушил правило – кто это знает?
Другой противник Гуфельда мастер Юрий Коц, по рассказу гроссмейстера, повел себя в аналогичной ситуации, что называется, без затей. Когда он сделал ладьей невозможный ход (по диагонали), после чего естественно переменил его, поставив на то же поле другую фигуру – слона, Гуфельд в соответствии с правилами потребовал: «Ладья ходит!» На это Коц, однако, нашел прелестное опровержение: «А кто видел?» Судья не видел и, приглашенный к столу, предложил Гуфельду продолжать игру «без фокусов».
Несправедливо? Разумеется. Но поставьте себя на место судьи? Даже царь Соломон не смог бы найти убедительные аргументы, чтобы принять правильное решение.
Тот же Гуфельд рассказывал, что во время межзонального турнира в Сусе в 1967 году югославский гроссмейстер Матулович, оказавшись в партии с венгерским гроссмейстером Билеком в сильнейшем цейтноте, схватился за слона, но потом поставил его и сделал ход другой фигурой. На протест Билека Матулович решительно возразил: «Я сказал «жадуб», но из-за сильного волнения слово застряло у меня в горле» («жадуб» по-французски – поправляю).
Эта история имела неожиданное продолжение. К началу следующего тура Матулович опоздал и объяснил это судьям тем, что подавился за обедом рыбьей костью и врач вытащил у него эту кость из горла. Слышавший случайно это объяснение один из участников турнира с невинным видом спросил: «А может быть, это было застрявшее «жадуб»?..
Шахматный театр тем более своеобычен, что актеры каждый вечер играют в нем разные роли. Меняются пары в турнире, меняется с каждым днем турнирное положение, а значит, меняется тактика, отношение к выбору дебюта и т. д. Даже в матче, где каждый раз встречаются одни и те же противники и ситуация, казалось бы, стабильна, каждая победа или поражение, а часто и каждая ничья изменяют положение обоих и, следовательно, создают новое спортивное соотношение, то есть заставляют каждого из двух соперников играть в чем-то новую роль…
Давайте мысленно представим себя в каком-либо зале во время проходящего там чемпионата СССР. Кроме нескольких мастеров, пробившихся сюда в отборочных состязаниях, на сцене собрана элита наших шахмат – чемпион мира, экс-чемпионы мира, экс-чемпионы страны, неоднократные участники соревнований претендентов на шахматный престол.
Очередной тур близится к концу. Одни участники в напряженных позах обдумывают ходы; их партнеры сидят заметно свободнее, глядя либо на свою позицию, либо на демонстрационные доски, установленные в глубине сцены. Некоторые просто прогуливаются, стараясь хоть немного передохнуть. Другие, как, например, Марк Тайманов, торопливыми шагами меряют сцену, бросая быстрые взгляды на доски соперников, но думая все же только о своей позиции.
Но все вместе и каждый в отдельности, осознавая это или нет, они стараются сохранять невозмутимость, показать свою отрешенность от фигурно-пешечной сцены на демонстрационных досках, сделать вид, будто они не замечают, что рядом живет и беспокойно дышит океан болельщицких страстей.
Стараются тщетно! Хотя изредка самым сильным удается обмануть даже своих коллег. Петросяну как-то был задан вопрос: «Из зала многие гроссмейстеры выглядят бесстрастными, непроницаемыми игроками, а как на сцене, за столиком? Как она дается – эта невозмутимость?»
«Железный Тигран» ответил:
«Однажды в разговоре с Глигоричем я пожаловался на нервы. Он воскликнул: «Как, у вас тоже есть нервы?» Никто, кроме меня, не знает, чего мне стоила моя «железность». Борис Спасский всегда несколько театрально подчеркивал свою бесстрастность. Но я никогда не забуду его глаза в той партии с Талем в 1958 году, на отборочном чемпионате страны… Игралась она в последнем туре. Спасский отложил ее в выигранном почти положении. Я тоже был заинтересованной стороной. Если Спасский выигрывал партию, я впервые в жизни становился чемпионом страны. Если делал ничью, я делил первое-второе место с Талем. За ходом доигрывания я не следил и находился в пресс-бюро. Вдруг сообщают: «Спасский проигрывает!» Я не выдержал и прошел на сцену. Я не верил, как можно проиграть такую позицию! Когда я подходил к столику, Спасский поднял на меня глаза. Это были глаза загнанной лани… А из зала он, наверное, выглядел, как всегда, абсолютно бесстрастным».
На турнире претендентов в Амстердаме (1956 год) Петросян полностью переиграл Бронштейна. Ожидая неминуемой развязки, Бронштейн сделал едва ли не машинально восемь ходов одним конем. Восьмым, предпоследним ходом коня он напал на белого ферзя, не придавая этой угрозе, естественно, никакого значения. Каково же было его удивление, когда он увидел, что Петросян сделал ход другой фигурой. Пожав плечами, Бронштейн взял ферзя.
Вот как описывал свои впечатления один из очевидцев этой драмы: «Я никогда не забуду выражения ужаса и изумления, с которым Петросян взирал на то, как исчезает с доски его ферзь. Жестом безнадежного смирения, не говоря ни слова, он остановил часы. Трагический конец того, что могло стать партией его жизни…»
Много лет спустя в первой партии первого матча со Спасским Петросян, сделав ошибку, незаметно пощупал под столиком пульс: 140 вместо 65–70…
Внешне Петросян держался иначе, чем большинство других. С кем бы он ни играл, за исключением разве Карпова, Петросян не мог завуалировать свой скепсис. Его, опытнейшего турнирного и матчевого бойца, трудно было озадачить. Если же кому-либо из партнеров и удавалось изредка чем-нибудь его удивить, Петросян ни за что не признавался в этом зрительному залу. Разве что нарочито вскидывал широкие брови, опускал уголки рта, нарочито покачивал головой, всем своим видом подчеркивая, что это не всерьез, что ничего опасного нет.
Честно говоря, я не был уверен в правоте его трактовки своей роли. Актер шахматной сцены, каким бы талантом и опытом он ни обладал, не должен терять способности удивляться, в противном случае он теряет и способность воспринимать новое. «Познание начинается с удивления», – говорил Аристотель. Скепсис хорош как приправа, в больших порциях он для творческого самочувствия вреден.
Если на сцене Петросян «играл скепсис» очень мягко, на полутонах, то за кулисами он раскрывал себя в этом смысле полностью. Каким ироничным, даже саркастичным был Петросян, анализируя с Львом Полугаевским их совместную партию в том же 41-м чемпионате. Может быть, бравада Петросяна была напускной? Ведь долгое время его позиция была критической… Я этого не знаю. Помню только, что Полугаевский после каждого иронического выпада соперника кидал на него молниеносные взгляды, в которых сквозь уважение к экс-чемпиону мира смутно проступало раздражение.