Пока Кастанье переживал муки сомнений, размышляя о поступке, от которого изменилась вся его жизнь, Акилина спокойно сидела у камелька, лениво погрузившись в кресло, и, беседуя с горничной, поджидала его. Подобно всем горничным у дам такого сорта, Дженни стала ее наперсницей, после того как убедилась, что власть ее хозяйки над Кастанье неоспорима.
— Как нам быть нынче вечером? Леон хочет непременно прийти, — произнесла госпожа де Лагард, читая письмо на серой бумаге, исполненное страсти.
— Вот и барин! — сказала Дженни.
Вошел Кастанье. Нисколько не смущаясь, Акилина свернула письмо, взяла его щипцами и сожгла.
— Вот как ты поступаешь с любовными записками! — сказал Кастанье.
— Ах, Боже мой, конечно так, — ответила ему Акилина. — Разве это не лучший способ уберечь их от чужих рук? К тому же не должен ли огонь устремляться к огню, как вода течет в реку?
— Ты так говоришь, Наки, точно это и вправду любовная записка.
— Что же, разве я недостаточно красива, чтобы их получать? — отвечала она, подставляя для поцелуя лоб с такой небрежностью, которая мужчине менее ослепленному дала бы понять, что, доставляя кассиру удовольствие, Акилина лишь выполняет своего рода супружеский долг; но Кастанье, вдохновляемый привычкой, дошел до таких степеней страсти, что уже ничего не замечал.
— На сегодня у меня ложа в театре Жимназ, — продолжал он, — сядем за стол пораньше, а то придется обедать впопыхах.
— Отправляйтесь с Дженни. Мне надоели театры. Не знаю, что со мной нынче, хотелось бы посидеть у камелька.
— Все-таки пойдем, Наки; уже недолго буду я тебе надоедать. Да, Кики, нынче вечером я уезжаю и довольно долго не вернусь. Оставляю тебя здесь полной хозяйкой. Сохранишь ли ты мне свое сердце?
— Ни сердца, ни чего другого, — ответила она. — Но ты вернешься — и Наки всегда будет твоею Наки.
— Вот это откровенность! Значит, ты со мной не поехала бы?
— Нет.
— Почему?
— Но, — сказала она, улыбаясь, — как же я могу покинуть любовника, который пишет такие милые письма?
И полунасмешливо она показала на сгоревшую бумагу.
— Может ли это быть? — спросил Кастанье. — Неужели ты завела любовника?
— Как? Значит, вам ни разу не случалось взглянуть как следует на самого себя, милый мой? — ответила Акилина. — Во-первых, вам пятьдесят лет. Потом, лицо у вас такое, что если положить вашу голову на прилавок зеленщицы, она свободно продаст ее за тыкву. Подымаясь по лестнице, вы пыхтите, как тюлень. Живот у вас трепыхается, как бриллиант на голове у женщины… Хоть ты и служил в драгунском полку, все же ты старый урод. Черт побери! Если хочешь сохранить мое уважение, то не советую тебе к этим достоинствам добавлять еще глупость и полагать, что такая девушка, как я, откажется скрасить впечатление от своей астматической любви при помощи цветов чьей-нибудь прекрасной юности.
— Акилина, ты, конечно, шутишь?
— А ты разве не шутишь? Ты думаешь, я, как дура, поверю в твой отъезд? «Нынче вечером я уезжаю», — передразнила она. — Ах, мямля, да разве так ты говорил бы, покидая свою Наки? Ты ревел бы не хуже теленка.
— Ну, а если я уеду, ты приедешь ко мне? — спросил он.
— Скажи сначала, не глупая ли шутка все это твое путешествие?
— Серьезно, я уезжаю.
— В таком случае серьезно я остаюсь. Счастливого пути, дитя мое! Буду тебя ждать. Скорее я расстанусь с жизнью, чем с миленьким моим Парижем.
— И ты не захочешь отправиться в Италию, в Неаполь, зажить там приятно, спокойно, роскошно со своим толстячком, который пыхтит, как тюлень?
— Нет.
— Неблагодарная!
— Неблагодарная? — сказала она, вставая с кресла. — Сию же минуту уйду я отсюда в чем мать родила. Я отдала тебе все сокровища юности и то, чего не вернуть даже ценой всей крови твоей и моей. Если бы возможно было как-нибудь, хоть бы заплатив спасением своей души, вернуть девственность моему телу, как вновь обрела я, может быть, девственность души, если бы я могла тогда отдаться любовнику чистая, как лилия, — я не колебалась бы ни минуты! Чем ты вознаградил меня за мою жертву? Ты меня кормил и устраивал мне жилье, руководясь тем же самым чувством, с которым кормят собаку, отводят ей конуру, потому что она — хороший сторож, потому что она принимает побои, когда мы не в духе, и лижет нам руку, едва мы ее позовем. Кто же из нас двоих более щедр?
— Дитя мое, разве ты не видишь, что я шучу? — возразил Кастанье. — Я предпринимаю небольшое путешествие; оно не затянется. А в театр ты со мной поедешь: в полночь я отправлюсь в дорогу, по-хорошему распростившись с тобой.
— Котеночек ты мой, значит, и вправду уезжаешь? — сказала она, притягивая его к себе за шею, чтобы спрятать его голову у себя на груди.
— Задушишь! — кричал Кастанье, уткнувшись носом в грудь Акилины.
Наша девица наклонилась к уху Дженни.
— Пойди скажи Леону, чтобы он приходил в час, не раньше. Если его не застанешь и он придет, пока мы тут будем прощаться, задержи его у себя… Ладно, прекраснейший из тюленей, — продолжала она, подняв голову Кастанье и теребя его за нос, — пойду с тобой нынче в театр. А теперь — за стол! Обед неплох, все твои любимые кушанья.
— Нелегко покидать такую женщину, как ты, — сказал Кастанье.
— Чего же ради ты уезжаешь? — спросила она.
— Чего ради? Чего ради? Чтобы все объяснить, понадобилось бы рассказать о многом, и ты увидела бы тогда, что моя любовь к тебе доходит до безумия. Коли ты подарила мне свою честь, то ведь и я продал свою, мы квиты. Разве это не любовь?
— Все это пустяки, — сказала она. — Нет, если бы ты сказал мне, что, заведи я любовника, ты все-таки по-прежнему будешь отечески меня любить, вот это была бы любовь! Скажите так сейчас же и дайте лапку.
— Я убил бы тебя, — улыбаясь, ответил Кастанье.
Они уселись за стол, а пообедав, отправились в Жимназ. После первой пьесы Кастанье решил показаться кое-кому из своих знакомых, замеченных им в зале, чтобы как можно дольше не возникали подозрения, что он бежал. Он оставил госпожу де Лагард в ложе (согласно их скромным привычкам, взята была ложа в бенуаре) и пошел пройтись по фойе. Едва сделал он несколько шагов, как увидал Мельмота, от взгляда которого у него возникло уже знакомое чувство тошноты и ужаса; они столкнулись лицом к лицу.
— Мошенник! — крикнул англичанин.
Услыхав это восклицание, Кастанье взглянул на прогуливавшихся кругом людей. Казалось ему, он видит у них на лицах удивление и любопытство, ему захотелось сию же минуту отделаться от англичанина, и он поднял руку, намереваясь нанести пощечину, но почувствовал, что его парализовала неодолимая сила, овладевшая им и пригвоздившая его к полу; чужеземец, не встретив сопротивления, взял его под руку, и они вместе пошли по фойе, как два друга.
— Кто настолько силен, чтобы противиться мне? — сказал англичанин. — Разве ты не знаешь, что здесь, на земле, все должно мне подчиняться, что я все могу сделать? Я читаю в сердцах, вижу будущее, знаю прошлое. Я нахожусь здесь, но могу оказаться где угодно! Я не завишу ни от времени, ни от места, ни от расстояния. Весь мир мне слуга. Я обладаю способностью вечно наслаждаться и вечно давать счастье. Мой взор пронизывает стены, видит сокровища, и я черпаю их полными пригоршнями. Кивну головой — воздвигаются дворцы, и строитель мой не знает ошибок. Захочу — и всюду распустятся цветы, нагромоздятся кучи драгоценных каменьев, груды золота, все новые и новые женщины будут моими; словом, все мне подвластно. Я мог бы играть на бирже наверняка, если бы человек, знающий, где скупцы хоронят свое золото, нуждался в чужом кошельке. Так ощути, жалкое существо, объятое стыдом, ощути же мощь держащих тебя тисков. Попытайся согнуть эту железную руку! Смягчи крепкое, как адамант, сердце! Попробуй укрыться от меня! Даже спрятавшись в глубине проходящих под Сеной подземелий, разве ты перестанешь слышать мой голос? Разве, спустившись в катакомбы, перестанешь ты меня видеть? Мой голос громче громов, ясный свет моих глаз соперничает с солнцем, ибо я равен Светоносному.{173}