МАНЕВРЫ
Посредник вскричал:
— Вы убиты, сержант, наповал!..
А я–то
на счастье слепое свое уповал,
когда мы бежали, шалея,
в учебном огне.
И цепь отпустила меня,
разомкнувшись на мне.
Я падал на спину
в стране облаков кучевых.
Земля доносила
дыханье и топот живых.
Летел, накреняясь по ветру,
высокий ковыль,
и дым клочковатый,
и горькая рыжая пыль.
Убитый условно,
я падал на полупути.
Трава и деревья
могли сквозь меня прорасти.
И птица щегол
распевать надо мною могла,
когда наступает
весенняя душная мгла.
…А кто‑то сорвет землянику и скажет:
— Горчит…
В траву упадет,
рассмеется, потом замолчит.
И будет, наверно, лежать
голова к голове
с солдатом без имени,
давшим начало траве.
* * *
Геликон басит, как шмель,
над холодным садом.
Пахнет первая шинель
интендантским складом.
Самым первым табаком
пахнут наши руки…
Довоенный вальс–бостон,
чистый звук разлуки!
Он доносится сюда,
отзвук века плавный,
будто в нас через года
ищет сути главной.
Будто он для всех припас
счастья и волнений —
этот тихий трубный глас
зимних увольнений.
Он всегда поет с утра,
крутит, вертит нами
и целует, как сестра,
сжатыми губами.
ФИЛЬМЫ 41-ГО ГОДА
Мальчики мрачно страдают,
что пойти на войну не успели,
наверно, судьба вниманьем
обошла их с какой‑то стати.
Отцы их родились вовремя.
Носили скрипучие портупеи
и с матерями знакомились
где‑нибудь в медсанбате.
Отцы их держали экзамен:
сдавали школьную физику,
длинной указкой водили
по старой карте Европы…
А им уже шили шинели.
Сначала шили на финскую.
Словно морщины горя,
землю изрыли окопы.
У здания военкомата,
задыхаясь, цвели каштаны,
оркестр военного времени
медным костром полыхал.
Никто еще не догадывался
о войне такого масштаба.
Никто еще–о похоронках,
представьте себе, не слыхал.
Подкатывали эшелоны.
Отцы грузились в теплушки.
Хроникер снимал лихорадочно
будущее кино,
в котором стоит у вагона
с черным томиком Пушкина
живой командир взвода,
убитый давным–давно.
Он слышит сигнал отправленья,
отряхивает колени
и на подножку поезда
вскакивает на ходу…
Еще никто не родился
из нашего поколенья.
Какие фильмы снимали
в сорок первом году!
ОТЕЦ
Открывается альбом,
чередуются страницы —
время, взятое в границы
на картоне голубом.
Мера прошлого полна,
затянулись только сроки
опаляет ветром щеки
неизбывная война.
Фотографии друзей,
что погибли под Бреслау,
перешли на стенды славы
в краеведческий музей.
А ему еще видна
ночь, в которую когда–то
лейтенант и три солдата
обмывают ордена…
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Духовые трубы,
платьице из льна.
Выдохнули губы:
— Девочки…
война!..
В центре танцплощадки,
словно бы больна,
вестью беспощадной
бредишь ты одна.
И никто не слышит
страшные слова…
Мятой, зноем дышит
пыльная трава.
Выпускное лето.
Восемнадцать лет.
Пуговка берета.
Голубой билет.
Вальс трубит исправно,
кто же устоит?..
Ах, какая правда
людям предстоит!
СТЕПНАЯ БАЛЛАДА
Все отделенье
накрыла фугаска…
Бой отдалился.
Солнце погасло.
Через окопы,
через тела
трещина взрыва
курган рассекла.
Ржаво блеснули
сквозь чернозем
меч древнерусский,
узкий шелом.
Сраму не имут
на передовой
князь безымянный
и рядовой.
* * *
Товарищ сержант Коновалов,
от долгой гражданки устав,
из глуби армейских анналов
я вновь извлекаю устав.
В нем памятен каждый параграф,
хоть минул порядочный срок.
Литавры курсантских парадов
гремят между стершихся строк.
И снова над плацем бетонным,
где столько пройти нам пришлось,
в высоком, белесом, бездонном —
осеннее солнце зажглось…
Товарищ сержант, почему бы
нам наши места не занять
под эти литавры и трубы,
которых летам не унять?
Нужна постоянная строгость
и ясность во всем и вполне,
чтоб раз обретенная стройность
все слышалась в вас и во мне.
Нужна, как любовь, как работа,
как груда листов черновых.
Все мерить соленостью пота —
привычка солдат отставных.
Ничто не покажется пресным,
ничто не истлеет, пока
для нас громыхают оркестры
на замерших флангах полка!