Вспоминая минувшую ночь, я не удержался от кривой улыбки. Море темного меда да бурдюк с горским вином, который Леванид вытащил из кучи опаленного воинского тряпья под мачтой… Тугой медовый жар и легкое пламя вина разогнали холодные мысли. А поначалу царь Леванид долго не мог прийти в себя. Известие об утрате драгоценного меча повергло его в состояние странного возбуждения — он метался по палубе и пытался отдавать приказания моим катафрактам. Я повелел остановить караван и вновь обыскать место сражения — но тщетны были поиски.
Спустя некоторое время вспышка нервозной активности закончилась — Леванид опустился на скамью под мачтой, ссутулился и судорожно запустил жесткие пальцы обеих рук в бороду — я заметил, что он прячет взгляд. Временами царь что-то бормотал по-грузински и уже почти не разжимал сомкнутых век.
— Нет смысла… — выдохнул он наконец, вновь переходя на греческий. — Путешествие бессмысленно. Остановите корабли… Все кончено — без меча нам не победить летающего восточного демона!
Я не пытался утешать его. Очевидно, меч Константина Великого исчез вместе с Рогволодом. Или — с Берубоем…
Услышав имя Берубоя, царь поднял голову — как? он был здесь? Это какая-то ошибка: Берубой должен ждать его, Леванида, во Властове! Ведь именно Берубоем звали человека, с которым Леваниду удалось установить связь на Руси… Этот связной не был язычником, он был один из тех немногих крещеных славян, которые уже появились в северных лесах…
— Берубой — могущественный дворянин властовского наместника Катомы, его правая рука. — Леванид поднял нехорошо блестевшие глаза. — Он руководит подпольным сопротивлением крещеных славян и организует противостояние Чуриле. Он направлял мне из Властова послания, выражая готовность встретить наш караван на полдороге, защитить от разбойников… Он умеет писать по-гречески, он христианин!
— У меня есть серьезные сомнения на этот счет, — сказал я, вспоминая, как Берубой с озверевшим лицом безуспешно пытался поразить меня каким-то волхвованием. — Подозреваю, он только притворялся христианином в надежде заполучить железные катапульты. А заодно — и меч Константина.
— Твои подозрения напрасны, мой драгоценный Алексиос. — Старый алыбер кратко качнул поседевшей головой. — Да будет тебе известно, что я установил связь с Берубоем посредством золотой цепи. Это невозможно подделать. У Берубоя была золотая цепь. Он — великий человек, надежда славянства! Он — глава первых здешних христиан, о Алексиос! Во всем этом я убежден. Потому что у Берубоя есть золотая цепь. Он — старец, влачитель цепи.
Я отставил чашу с вином в сторону.
— Я говорю об этом с уверенностью потому, любезный сын мой, что сам с недавнего времени ощущаю на плечах своих скорбное бремя старчества, — продолжал Леванид, срываясь в шепот. — После смерти отца моего я принял и влачу цепь алыберских властителей. Теперь я тоже старец, Алексиос!
Коротким рывком длани старец раздвинул крылья жесткого плаща, прикрывавшего плечи, — на груди поверх пестрого купеческого халата внятно просветлел золотой полумесяц. У алыберского царя Леванида была почти такая же цепь, как у меня самого, только звенья потолще и плоские, как чешуя реликтового ящера.
Я вспомнил и эту легенду. Сказание о старцах, влачителях цепи — о сорока каликах, призванных нести на себе бремя совокупного греха каждого из крещеных народов мира.
Молчаливые нищие скитальцы, придавленные тяготой ответственности за прошлое и будущее своего племени… Они редко собираются вместе. Только в самые страшные, искусительные годины сорок калик сообща отправляются в путь, чтобы попасться на дороге очередному царю или богатырю, в чьей душе ангелы борются с демонами и вызревает решение, от которого зависят судьбы мира.
— Что с тобою, дитя мое? — Как ни расстроен был Леванид, он заметил неладное. — Ты нездоров? Выпей этого вина, оно очистит кровь! Господи, помоги… ты побледнел, как языческий истукан!
— Чудесное вино, — сказал я, прижимая к сцепленным зубам холодный, округлый край чаши. В тот миг почему-то не хватило сил признаться Леваниду, что у Алексиоса Геурона тоже есть золотая цепь.
Господи, неужели я — старец?! И призван искупить перед Богом страшные беззакония византийского разврата — схизмы и ереси, блуд и любомудрие, наконец, публичное самоубийство последнего базилевса и его родственников? Боже мой… почему именно я? Я — двадцатилетний щенок, ношу на своих плечах тяжесть рухнувшей Империи! И мне… предстоит обуть железные сапоги скитальца Христа ради…
— Поименуй мне старцев, — из последних сил попросил я Леванида.
И не получил ответа. В глазах потемнело… алыберский царь вдруг уронил чашу — багровые сполохи разлитого вина медленно всклубились в воздух над столом и стали собираться в грозди черных капель — сквозь тихую, завораживающую чехарду винных пятен я прозрел вытянутое желтое лицо алыбера — и удивился, с какой нечеловеческой силой он сжимает мои плечи… Последнее, что помню — гигантский, нереально мрачный фасад старого университетского здания на Моховой — расширяющийся в стороны, стремительно, неотвратимо охватывающий меня флигелями… И зверское, на Петра Первого похожее лицо бронзового Ломоносова.
Леванид еще спал, когда две медлительные лодьи пересекли невидимую границу Вышградского княжества, грузно разворачиваясь черными мокрыми тушами к пристани деревеньки Ярицы — там, на берегу, желтые домики, резвясь в негорячем свете утреннего солнца, как будто выбегали из лесу и стайкой спускались к воде, к привязанным лодкам и массивной скорлупе древнего парома-перевоза. Такая тишина стояла меж берегов, что я слышал, как где-то в голове моей ворочаются, смеясь, корежась и позванивая, обрывки ночного разговора — давеча я выпил слишком много алыберского вина… Дормиодонт Неро, уткнув лицо в сероватый комок чистой рубахи, быстро вытерся, оглянулся на спящих начальников — легко подхватил за край небольшую бадейку, швырнул за борт, вытащил ее, наполненную, наверх, быстро перебирая веревку загорелыми руками, — и опустил, плеснув речной водой через край, на палубу. Высокий князь Алексиос, наверное, скоро пробудится.
А высокий князь Алексиос уже следил за Дормиодонтом Неро из-под опущенных ресниц: высокий князь не хотел окончательно открывать глаза. С небывалой прежде ясностью он ощутил себя на чужбине. На другой планете, в другом времени… Он проснулся не у себя в кабинете (раньше кабинет назывался детской комнатой) на втором этаже двухуровневой мидовской квартиры в доме по Кутузовскому проспекту. Не на жесткой студенческой кровати в комнате номер 702 старого университетского общежития, куда частенько захаживал в гости к Стеньке Тешилову, к Славке Бисеру… И даже не в плацкартном вагоне поезда на Архангельск. Кажется, все это надолго и всерьез — полуголый катафракт, и спящий рядом кавказец с изможденным потрескавшимся лицом испанского гранда, и даже откровенно экзотическая стрела, торчащая из обшивки, изредка подрагивая клочьми оперения… Итак, начался второй день приключений — там, в Москве, я обычно начинаю каждое утро с молитвы. За кого молиться теперь — за ближних моих? За отца, которого там, в прежней реальности 199… года вот-вот вышлют из Англии как персону нон-грата? За… маму? Или за Дормиодонта Неро, за царя Леванида — если они, конечно, вообще существуют в природе! — нет, об этом лучше не думать, лучше проснуться.