— Дядько, проснись! Ой, да что же делать… помоги скорей! Я одна боюсь!
Как смешно у нее прыгает подбородок, медленно подумал Данила. А мордочка вся мокрая — на губах должно быть солоно от слез.
— Дядька Потык заболел! Он разум потерял… Я его боюсь, он кричит страшно так! Медведю повелел себя к дереву привязать… А теперь плачет и ругается! Дядька Данилушка… ну же, пожалуйста, проснись, миленький!
Медовый глоток жарко-золотистым сгустком прошел по горлу вниз, насухо выжигая слезы, оставляя долгий терпкий след на языке… Данька с усилием подтянул ноги, вцепился в дрожащее Бустино плечо, приподнял голову и увидел страшного человека, привязанного к дереву цепями — совсем рядом, в дюжине шагов. Человек глухо кричал — почти ревел, слепо мотая головой: вьющиеся волосы прилипли ко лбу, кудрявая борода намокла от пота и слез. А толстая цепь намотана вкруг тела в десятки оборотов, она прижимает и вдавливает спиной в шероховатый древесный столб — корявые звенья впились в грудь и медленно рвут белую рубаху на плечах… Сбоку дерева не черная тень — гигантский медведь с обезумевшими глазами вцепился в свободный конец цепи обеими лапами — уперся в землю и тянет на себя, не выпускает рвущегося пленника на свободу!
— Пусти… Потап, проклятая тварь, — пусти меня! Я должен, должен уйти! — услышал Данила и почти сразу встретился глазами с привязанным человеком. У брата были чужие глаза — тупая сосредоточенность мерцала в глубине серого взгляда, какая-то вязкая и тягостная решимость.
— Данила! И ты здесь, братишка… — Потык побледнел; пошевелился и тряхнул головой, словно припоминая… Даньке показалось: на миг болезнь отступила, выронила на свободу Михайлино сердце — и названый брат заговорил прежним голосом: — Почто голову повесил? Да уж знаю, знаю… Не уберег ты мою жинку… Не сумел. Впрямь долбил Данила — да вкось пошло долбило… Ха-ха!
Он снова поник крупной головой на сцепленную грудь — и вдруг рванулся вперед — так, что в предсмертном ужасе затрещала сосна — бурого Потапа дернуло цепью, сбило с ног.
— Сволочь! Гад подземный, не упас мою Лебедушку! Гад… змей похотливый — а еще братом назвался! А-а-а, пусти! Пусти, косолапая свинья, — я убью его, придавлю!
Данька слабо махнул рукой, уцепился за мягкие ветки. Покачнулся и закрыл ладонью лицо. Снова показалось — секира до сих пор летит перед глазами, медленно вращаясь и отблескивая полумесяцем лезвия… Он захотел повернуться прочь, быстро побежать и упасть с обрыва в милое, мягкое озеро — чтобы больше не дышать. Не слышать странного ноющего звука — скольжения заточенной стали сквозь воздух.
— Нет, постой! Брат, подожди! — вдруг крикнул Потык за спиной, и Данька обернул слепое лицо. — Прости меня, это все тороканские чары… Я знаю: ты не виноват! Не хочу тебя осуждать — это болезнь душу мутит! Прости… не оставляй меня.
Брат сделал глубокий вдох — цепи задрожали на раздувшейся груди. Он поднял голову, и Данька увидел, что из носа у Михайлы тихой струйкой сочится кровь — жилы на шее и на лбу вздулись, как от величайшего напряжения сил.
— Слухай меня, братишка. Я с Лебедушкой по ихнему закону обручился — иначе хан не отдал бы мне племянницу. Теперь, видишь, тамошние чары на сердце насели, одолело бесовское заклятие. Сам виноват — саморучно свадебный договор подписывал… А всему виной баба, зазноба сердечная — не хотел гвоздь в стену, да молот вогнал!
Данька почти не слышал — не мог оторвать глаз от тяжелых серебряных обручей, стягивавших Потыку лодыжки — совсем как хомуты каторжных кандалов. Показалось вдруг: кожа под браслетами потемнела, будто от ожога. Точно такие обручи на ногах у мертвой женщины, что сидит сейчас в холодной комнате в Малковом починке…
— Эх, Лебедушка моя… брал жену денечек, да проплакал годочек! — Потык растянул в улыбке непослушные губы. — Не хотел иноземку за себя брать, не хотел ее любить… Куда там! Будешь любить, коли сердце болит. Вот теперь и в могилу вместе ляжем — живой Михайло с мертвой жинкой… А иначе нельзя — проклятье душу клонит.
«Брось ее, забудь. Ты не язычник — а над крещеными поганое волшебство не властно…»
— Не могу забыть, Данила. — Потык словно услышал Данькины мысли. — Каждый сам над собою власть выбирает. Я, дурак, свой выбор сделал — идти мне теперь в починок за мертвым телом, да везти его в Калин к тороканским жрецам. С каждым часом заклятье сильней… рассудок уже мутится. Недолго осталось теперь. Через три дня зароют нас с Лебедушкою в ханскую гробницу — и делу конец. Жил-был Михайло Потык, да из ума и выжил. Все жилы порвал.
«Это моя вина, Михайло. Я знаю, что мог спасти твою жену… Я искуплю. Поеду вместо тебя в Калин».
— Эка выдумал! Ты это брось! — Михайло попытался грозно сдвинуть брови. — Тебе теперь заместо меня оставаться, Колокира поджидать! Посиди, прошу тебя, в избушке, пока гость не явится… Уж я больше не могу: сердце наружу рвется, до бедной Лебедушки тянется. Заклятье в дорогу тащит — и давно бы ушел, кабы не привязь. Вот — Потапу повелел держать на цепи до твоего прихода — а иначе нельзя на месте усидеть! Поэтому — сам посуди… кто, кроме тебя, царские Стати у грека воспримет? Кого мне просить — Бустю? Либо медведя?
«Не хочу стати. Не нужно, бесполезно. Я виноват, Михайло…»
— Замолчи, брат. За жену всякая вина на мужа падет. — Потык помолчал, качнул головой: — Нельзя мне было ее в починок пускать! Сидела бы здесь, так нет — подняла крик! Мол, скучно в глуши, пойду от вас, медведей, — среди людей поживу… И так уговаривал, и эдак — зазря все. Железо уваришь, а строптивой жены не уговоришь. Дурень я горький, Данька. Видать, мы с тобой два сапога пара — оба на леву ногу!
Он вдруг потемнел лицом, захрипел и провис на цепях — мутная волна накатила было в глаза, да снова схлынула — уже ненадолго.
— Ты прости меня, братишка. Втащил я тебя с головой в нашенские забавы кровавые… Не гневайся. Прошу тебя: напоследок помоги — дождись Колокира, отвези его Стати в Престол-град, да боярину Добрыне Злату Поясу передай… Утешь сердце мое, Данюшка: обещай мне!
Данила ничего не ответил. Он наконец оторвал мокрую ладонь от глаз и прямо глянул Потыку в лицо.
— Спасибо тебе, братец названый. Помоги Господь. А теперь… мне идти надо — обручи ноги жгут! — Михайло сжал кулаки, потянул застонавшие звенья. — Данька, в домике на столе черепок меду стоит… Принеси его Потапушке… да не под нос, в сторонке поставь.
Всего-то на мгновение медведь оборотил морду вбок, потянулся носом на медовый запах, ослабив в ужасных когтях провисшую цепь, — и сразу Потык ударил плечом, мотнув головой с оскаленными зубами: визг железа по растерзанному дереву, взрыв железных осколков и щепы! Звенья вырываются из когтей, брызги летят в стороны, медведь прыгает вперед, загребая лапами разлетающиеся оковы — но Потык уже свободен, он делает первый шаг прочь, он движется к избушке… На ходу стряхивая обрывки цепей, жестко задевая Даньку тяжелым плечом, движется к домику: широкая фигура, бегло просветлев на фоне распахнутой двери, теряется внутри, и на несколько секунд все замирает. Медведь испускает глухой стон и с размаху тяжелой лапой высекает из старой сосны дождевой поток колючей крошки. Данька поворачивает голову вослед брату…
И видит вскоре, как из полумрака хижины на порог вываливает, сдержанно лязгая и позванивая обостренными гранями стали, это странное незнакомое существо — голубовато-серые бронированные пластины в разводах чернения, тускло серебрящийся кольчужный подол до колен, русые волосы выпущены из-под шлема поверх чешуйчатого брашна… Впервые в жизни Данила увидел русского богатыря в боевом убранстве — не жалкого лесного вора, не циничного профессионала-дружинника, а именно богатыря — страшную и одинокую машину славянской геополитической защиты. И Данила — не сразу, медленно привыкая, узнал его. В памяти замелькали забытые картинки из детских учебников, эти дешевые пародии на былинный образ: да, ярко-алый стяжок-яловец наверху шлема — он даже не шелохнется на ветру! Да, тяжелый округлый щит с размашистым крестом по червонному полю: он так велик, что не пролезает в дверь и выходит наружу лишь с массивным куском треснувшего косяка… Четырехконечный крест словно сплетается из перевитых белых лилий с троичными чашечками лепестков…