Изменить стиль страницы

Она так и всплеснула руками.

— Господи! Да ведь он обещал не уходить… Ведь ты же распорядился, чтобы его не выпускали… как же это?! Ищут ли его?! Пошли скорее во все стороны.

— Это давно уже сделано, и я сам только что вернулся… Не тревожься только… конечно, он к вечеру вернется, и за такое непослушание надо будет строго взыскать с него. Пойдем к Володе и успокойся.

Они пошли к больному сыну. И это было большое счастье и для них, и для Бориса, что Владимир, действительно, оказался в лучшем состоянии. Эта радость, которую они так ждали и на которую уже совсем перестали надеяться, уменьшила томительность ожиданий и беспокойства. Между тем время шло. Давно наступили сумерки. Некоторые из посланных и карлик вернулись ни с чем. Нет Бориса — да и только! Горбатовы, карлик и почти вся прислуга, которая была искренно предана семейству, провели почти бессонную, тревожную ночь. Но вот пришло утро — беглец возвратился. Он вошел бледный, дрожащий, с опущенными глазами. Он уже понимал, сколько мук причинил отцу с матерью. Он едва сдерживался от рыданий.

Татьяна Владимировна кинулась к нему, охватила его крепко руками, прижала его к груди своей.

— Жив! Здоров! Ничего с тобой не случилось?!.

Она, крепкая, сдержанная и хорошо владевшая собою женщина, вдруг почувствовала полную слабость и громко зарыдала. Сергей Борисович хотел встретить сына строгими упреками, гневом и не сумел этого. Он чувствовал себя возрожденным, счастливым, помолодевшим. Глаза его светились и выдавали его душевное состояние.

— Где же ты был, разбойник?! — крикнул он. — Говори всю правду! Посмотрим, есть ли у тебя хоть какое-нибудь оправдание…

Борис рассказал. Оправданий было много. Он спасал женщин и детей — этот новый рыцарь без страха и упрека.

— Ах ты, Дон-Кихот! — проговорил Сергей Борисович.

Мальчик взглянул на отца совсем обиженный, губы его дрогнули; но он не сказал ни слова. Сцена с безумным стариком, в которого он хотел стрелять как во француза, действительно, давала отцу право назвать его Дон-Кихотом. Но в то же время он чувствовал, что не виноват, что действовал не дурно. Не виноват с одной стороны и очень виноват с другой! Как же примирить это? И в первый раз в жизни ему ясно стало, что трудно, трудно совсем даже невозможно так жить и поступать, чтобы со всех сторон быть правым…

— А о брате и не спросишь?! — проговорил отец.

— Что он?! Что?! — испуганно шепнул Борис.

— Что! Иди скорей к нему… Он уже давно тебя ждет… давно тебя ждет и не понимает, отчего ты не идешь… Лучше ему, слава Богу! Только ты не вздумай, пожалуйста, рассказывать о твоих приключениях — это его взволнует…

— Не буду, конечно!

— А потом — слушай еще одно! — найдя вдруг в себе строгий тон, договорил Сергей Борисович. — Слушай! Ты доказал, что твоим обещаниям опасно верить, а потому уж не взыщи — теперь ты пленник!

Борис повесил было голову, но известие о том, что брату лучше, так его обрадовало, что он забыл пока все остальное и поспешил в комнату больного. Все обошлось. Несмотря на ужасную обстановку, среди занятого неприятелем, сожженного города, несмотря на все печальные обстоятельства в доме Горбатовых, в этот день был словно большой и радостный праздник. Что же касается хозяев, то они чувствовали себя такими счастливыми, будто вернулись самые светлые, самые лучшие дни их молодости. Один сын благополучно вернулся домой, другой выздоравливает — чего же больше!

С этого дня за Борисом, действительно, был назначен самый строгий надзор. Прислуге было дано строгое приказание не выпускать его из виду. Карлик прочел ему большую нотацию и даже довел его до слез, по своему обычаю, картинно изображая отчаяние Сергея Борисовича и Татьяны Владимировны.

Англичанин, внутренне очень даже одобрявший поступок своего любимого воспитанника, не показывал ему, однако, и вида, что доволен им; напротив, он корчил самую строгую, почти свирепую физиономию и ни на шаг не отходил от него. Борис скоро убедился, что он настоящий пленник, что теперь ему нечего и думать выйти из дому. А между тем ведь он дал обещание Нине известить ее, а между тем ведь он уже тосковал по ней и ему безумно хотелось ее увидеть. Конечно, если бы он захотел только, то мог бы, по крайней мере, иметь о ней сведения; он упросил бы кого-нибудь из прислуги, которая всегда была рада исполнить его желание, сходить по адресу и узнать, здорова ли Нина и вообще, что с нею. Но тут-то с ним и происходило что-то странное.

Борис никогда не был лгуном. Он просто не умел даже лгать, до сих пор ему никогда еще ничего не приходалось скрывать от родителей. Он и теперь, рассказывая им о своих приключениях, ничуть не лгал. Он подробно и обстоятельно передал им все свои впечатления, все встречи. Но все же в его рассказе был большой перерыв, а именно: объяснив, как он заперся со спасенной им девочкой в покинутом доме, он сказал, что провел там ночь, так как иного ничего не мог придумать. И затем продолжал: «Когда стало светать, я снес девочку к ее няне» и так далее. Перерыв был незаметен. Он не скрыл ничего. Действительно, расспросив Нину и успокоив ее, он заснул. Но тут был целый мир новых ощущений, о которых он не проговорился ни словом в своем отчете. Его слушателям представлялась Нина маленькой девочкой: ведь он ее носил, снес к няне. И никому, конечно, в голову не могло прийти, что Нина была для него не ребенком, а каким-то особенным существом. И теперь он думал почти ежеминутно об этой спасенной им девочке.

Он ни за что, ни за что бы в мире не решился никому признаться в этом. Никто не должен знать, что она для него и как он желает ее видеть…

Он надеялся, что ему удастся ускользнуть незаметно из сада. Он знал одно место, где, взобравшись на дерево, можно перелезть через высокий забор. Ведь он отлично умеет лазить. Да, он решительно готов был на вторичное бегство; он забыл все нравственные вопросы и соображения в виду той мучительной, томящей потребности хоть раз еще увидеть Нину, которая его охватила. Но за ним следили. Англичанин не покидал его. И так продолжалось несколько дней.

Наконец Борис не выдержал. Оставаться далее без известий о Нине он был не в состоянии. Быть может, она заболела, простудившись в ту ночь. Быть может, ее уже нет на свете! И вдруг он решился на то, что до сих пор казалось ему невозможным. Он сознал, что наделал ужасных, непоправимых глупостей, что ему давным-давно следовало решиться, и тогда бы не было этих мучений… Он пошел к отцу и, хотя краснея и бледнея, но все же твердо попросил у него позволения в сопровождении гувернера и кого-нибудь из прислуги пройтись по городу.

— Я должен навестить француженку и узнать, что сталось с девочкой…

— Пустяки! — сказал Сергей Борисович. — Если хочешь, расскажи, где это, — и я пошлю кого-нибудь.

— Нет, нет, я сам должен их видеть!

Он начал убеждать, начал доказывать, что ведь ничего не может с ним случиться, если он пойдет с прислугой.

— Ну, пусть трое, четверо идут со мной — только пустите! Я чувствую, что мне нужно освежиться. Папа, милый, пожалуйста, не откажите мне!..

Сергей Борисович задумался.

Когда сын говорил с ним таким тоном, когда он его так упрашивал и глядел на него такими глазами, как в эту минуту, он никогда не мог долго выдержать.

— Послушай, — сказал он, — если тебе уж так этого хочется — хорошо — я исполню твое желание, только с тем уговором, чтобы ты беспрекословно меня послушался… Хорошо, сделай прогулку, зайди в тот дом, где эта девочка, и узнай, что с нею… Но к француженке не заглядывай — это совсем лишнее. Я могу тебя на ее счет успокоить. Ты знаешь, что я исполнил то, о чем ты просил меня относительно нее, и генерал Брошар сказал мне, что она вне всякой возможности нового нападения, весела и довольна. Если ты даешь мне слово, что не будешь порываться к ней, — то хорошо, ступай.

Борис едва мог скрыть охватившую его радость. Он, конечно, дал слово отцу не заходить к француженке. Он вовсе позабыл о ней и тут себя упрекнул в этом. Но вот она устроена, и Бог с нею… Не она, не она нужна ему!