Когда это решение было им принято бесповоротно — новая мысль пришла ему в голову: он не выдаст брата, но, пожалуй, найдется кто-нибудь, кто и выдаст. Ведь кто знает — быть может, среди заговорщиков найдутся и такие, которые станут рассуждать иначе. Если Владимир будет обвинен, тогда все объяснится, тогда поймут — зачем он молчал, поймут, кто владелец портфеля и почему он не мог назвать его по имени…
Борис грустно качал головою. Ему не надо этого оправдания и одобрения. Пусть лучше считают его виновным, когда он не виноват, чем откроют поступок брата…
Он начинал снова тревожиться, но уже иною тревогою. Он боялся теперь пуще всего, чтобы не выдали брата… Никто не должен знать того, что произошло… Пусть лучше это горе отцу с матерью, чем то горе…
«Но что же будет со мною?!.» — почти громко восклицал он, чувствуя порыв тоски.
Он начинал себя успокаивать.
«Значит, так надо! Это судьба! — мелькало в голове его. — Значит, нужно терпеть и спокойно, как подобает человеку-христианину, ждать свою судьбу. Это испытание, страшное испытание, но оно послано свыше!..»
Борис остановился на этой мысли, и в ней оказалось его спасение. Питаясь этою мыслью, развивая ее в себе, он сумел победить отчаяние, тоску и ужас. Он терпеливо ждал какого-нибудь известия оттуда, от них. Но день проходил за днем, а известий никаких не было.
Его опять приводили в комитет, но немного от него добились. Он никого не выдал, он упорно молчал. Ему сказали, что показания его о том, будто он получил портфель с бумагами от кого-то — показание ложное, и доказательство тому прямое: он не мог получить этого портфеля. Этот портфель его собственный, потому что на нем, на что прежде не обратили внимания, вытеснен его герб.
На портфеле Владимира был, действительно, вытиснен герб Горбатовых. Но Борис не знал об этом, он не разглядывал портфеля.
— В таком случае я солгал, — мрачно сказал он, — и больше этого ничего не могли добиться.
Он узнал от плац-адъютанта, что комендант считает его очень преступным, что Сергей Борисович несколько раз бывал в крепости, но до сих пор никак не может получить дозволения видеться с сыном.
Действительно, Борис сильно испортил свое дело, и все, чего могли добиться Горбатовы, — это некоторого, хоть очень незначительного, улучшения в его одиночном заключении. Ему было доставлено белье, теплые вещи, ему приносили порядочную пищу. Наконец плац-адъютант принес ему книгу. Он взглянул и задрожал от радости — это была библия, хорошо знакомая ему библия его матери.
Измученный невыносимым одиночеством, не имея никакого занятия, он иногда буквально чуть с ума не сходил. Теперь эта книга ему представлялась неоцененным сокровищем. Теперь по целым часам он от нее не отрывался, вдумывался в смысл каждой фразы, находя в глубоких словах вечной книги утешение, отраду, ответы на все запросы своей души, почерпал в ней крепость и терпение.
Этого мало. Читая и повторяя прочитанное, он вдруг заметил, что некоторые слова, а иногда просто буквы, подчеркнуты карандашом. Такое подчеркивание, по-видимому, было бесцельно, но эта видимая бесцельность и обратила на себя его внимание.
У него застучало сердце, мелькнула догадка. Он начал разглядывать с начала, с первой страницы, и скоро понял, что догадка его верна. Из подчеркнутых букв и слов составлялись целые фразы:
Он прочел:
«Борис, я не хочу верить в твою виновность. Ты сам повредил себе. Делаю, что могу, не отчаивайся. Отец».
Он складывал и читал дальше…
«Да хранит тебя Бог, мой бедный сын, перенеси мужественно постигшее тебе несчастье. Бог милостив. Знай, что я непрестанно горячо молюсь и надеюсь. Молись и ты и не теряй веры, знай, что мысленно мы всегда с тобою и поэтому не считай себя одиноким. Будь терпелив, заботься о своем здоровье, насколько это возможно… Если тебе будет дурно, дай знать коменданту, и главное, главное — не отчаивайся. Я не отчаиваюсь, я верю в лучшее. Благословляю тебя. Твоя мать».
И еще шли подчеркнутые слова и буквы, и опять Борис складывал:
«Дорогой мой, есть надежда и я твердо верю, что наше свидание будет в скором времени. Если что мучает всех нас, так это единственно мысль о твоем отчаянии. Знай, ты будешь жив, а какая бы ни была судьба твоя, я разделяю ее с тобою, и я верю, что мы будем еще счастливы. Твоя Нина».
Будем счастливы! Но он и теперь был счастлив. Никогда, никогда в самые лучшие минуты жизни не испытывал он такого восторга, как теперь, в этой маленькой сырой келье, разобщенный с целым миром. Если бы его спросили в эту минуту, чего он хочет, он сказал бы: «Ничего». Конечно, эти минуты прошли, и явилось много, много желаний, но он был окончательно спасен, он примирился с судьбою и уже не думал о смерти. Эти подчеркнутые слова и буквы дали ему уверенность, что ему нечего ожидать казни, а каторга, ссылка — все это казалось теперь не страшным. Ведь воздух, свет, тепло, небо и везде с ним будет она.
Он принимал эту жертву, он знал, что иначе быть не может; он всегда знал, что они связаны навеки, и теперь ясно понимал, что это все заранее было предназначено вечной, властной судьбою. Вот зачем так давно они были указаны друг другу, вот на какую судьбу сошлись они!..
Он снова складывал и повторял ее дорогие слова… Но что это? Подчеркнутые буквы идут еще дальше… Еще кто-нибудь говорит с ним… кто? Ведь больше некому.
Он сложил и прочел:
«Я все знаю. Оправдаться тебе легко. Ты не хочешь этого. Я много думала и теперь вижу, что ты прав. За это я бы любила тебя еще больше, если бы только больше любить было возможно. Бог наградит тебя. Никто ничего не знает. Это бы убило отца и мать. Нина».
— Откуда же она знает? — пораженный повторил себе Борис…
А дело было так. Степан не вытерпел; он совсем измучился, думая о Борисе. Объясняться со старыми господами он не решился, а пошел к Нине и рассказал ей все, что видел и слышал.
Она сразу даже ему не поверила; но он скоро сумел убедить ее. Наконец она поняла все. Степану долго пришлось стоять и ждать, что скажет барышня, — она все молчала и думала.
— Я под присягу пойду, сударыня! — дрожащим голосом проговорил Степан. — Сейчас же от вашей милости пойду во дворец, к самому государю…
Нина покачала головой и слабо улыбнулась.
— Да ведь прежде всего тебя не пропустят, — сказала она.
— Добьюсь, добьюсь, сударыня! — блестя глазами, упорно повторял Степан. — Что же это!! Неужто так и пропасть Борису Сергеевичу из-за братца? А коли уж такое будет мне горе, что не пропустят меня, коли что со мною неладное — так ведь затем и к вашей милости наведался, чтобы вы о том деле знать изволили.
— Нет, Степан! — решительным тоном сказала Нина. — Никуда ты не пойдешь и молчать будешь… Я знаю, что Бориса Сергеевича обо всем расспрашивали и если бы он хотел сказать правду, так и сказал бы ее. А он не сказал… Без его позволения, против его воли, и мы не можем говорить… Значит — он так решил… Он знает, что делает…
— Как же это? Так и дать сделаться такому неправому делу?!.- совсем растерявшись и, видимо, пораженный ее словами, прошептал Степан.
Нина из рассказов Бориса хорошо знала Степана и относилась к нему не как к простому слуге.
— Да ты разве не понимаешь, Степан, — сказала она, — отчего Борис Сергеевич скрывает правду? Ведь родителей жалеет.
Степан даже вздрогнул. Эта мысль не приходила ему в голову.
— Хорошо же я сделал, что господам ни слова…
— Очень хорошо сделал! И теперь молчи… Вот, Бог даст, скоро увидимся с Борисом Сергеевичем… Бог даст, все… все… обойдется.
Она сдержала набежавшие слезы.
— Ваша воля! — глухо сказал Степан, вздохнул и вышел, понуря голову…
Время проходило. Борис отмечал дни, они тянулись иной раз невыносимо долго. Хотя надежда не терялась, но ужас одиночного заключения давал себя чувствовать. Здоровье Бориса стало расстраиваться. Он испытывал иногда большую слабость. У него начали делаться приливы к голове. Он сказал об этом плац-адъютанту, и тот привел к нему доктора. С этого дня Борису разрешено было ежедневно, в течение двух часов, прогуливаться по длинному коридору. Эти ежедневные прогулки, разговоры с солдатом-сторожем, который мало-помалу стал доверчиво относиться к Борису, были теперь большим для него развлечением.