Изменить стиль страницы

Вельский как сумасшедший заметался по комнате.

— А если нет? — наконец выговорил он. — Петерс уверяет, что болезнь так запущена, что нельзя медлить ни минуты…

— В таком случае ты должен решить то или другое.

Вельский остановился с потухшим взглядом, с помертвелым лицом. Он, видимо, так страдал, что Борису стало его жаль, и в то же время он видел, что план Софьи Ивановны удачен и что она победит и спасет его.

— Это хуже смерти! — повторил Вельский. — Пусть Петерс ошибается, но он говорит… довольно этого — я не могу ее оставить здесь… я не могу допустить, чтобы она ехала одна, не могу, если бы даже она сама этого хотела… и я уеду теперь… теперь, когда…

— Да разве твое отсутствие может что-нибудь изменить, может принести какой-нибудь существенный вред? Разве без тебя никак уже не могут обойтись?

— Конечно, могут, что же я один, я… — шептал Вельский. — Но они обвинят меня в малодушии, в трусости, в измене делу…

— Никто не обвинит тебя, а если бы даже и обвинили, но если ты чувствуешь сам, что обвинение это несправедливо, какое тебе дело?.. Если ты серьезно любишь эту женщину, ты должен спасти ее, ты должен теперь забыть все остальное…

Вельский крепко сжал руку Бориса.

— Это твой взгляд? Ты думаешь, что я имею право?

— Как же я могу думать иначе!

Вельский молчал несколько мгновений и, наконец, глухо прошептал:

— Я еду…

Выходя от Бориса, он шатался, но по лицу его видно было, что решимость его не поколеблется.

При связях и средствах Вельского ему нетрудно было немедленно устроить сию поездку и получить заграничный паспорт.

Через три дня Борис провожал уже его и Софью Ивановну за границу. Она имела очень страдающий вид и безукоризненно играла свою роль. При прощании она крепко стиснула руку Бориса и он столько прочел в ее взгляде, что сразу понял, какая сила заключается в этой женщине и почему Вельский так ее любит.

XXI. ЧТО ВЫЙДЕТ?

По Петербургу прошел тревожный слух о том, что государь серьезно болен. Получено известие из Таганрога. Но что и как, какая это болезнь — никто не знает. Одно несомненно — болезнь нешуточная. Все чувствовали это, почему, по каким признакам, — неизвестно, но чувствовали.

Горе стояло в воздухе, всем становилось душно как перед грозой… А между тем, еще несколько дней тому назад ожидали совсем не этого: больною и безнадежно больною уезжала государыня. Государь был здоров. Еще недавно приходили известия об его интересном путешествии по югу России и Крыму… И вдруг…

Начинали вспоминать люди близкие ко двору, а от них узнавали и остальные, о странном состоянии духа, в котором находился государь перед отъездом. У него было предчувствие…

Но неужели оно, действительно, не обмануло? Нет, это невозможно… не дай Бог… не дай Бог! И тут становилось ясно, как любим государь, даже теми, кто в последние годы выказывал большое недовольство. Он был, действительно, любим, этот человек, соединявший в себе обаятельную, почти женственную прелесть и царственное величие.

Уже несколько дней доброго государя не было на свете, но Петербург еще не знал этого. 26 ноября приехал курьер из Таганрога и привез известие, что больному лучше и что есть надежда на выздоровление. Народ толпами стекался в церкви, где служились заздравные молебны. Встречали друг друга доброй вестью. Говорили:

«Ну, слава Богу, слава Богу!.. Авось Господь не попустит такого несчастья!..»

Но прошли сутки — и печальный звон колоколов своими унылыми, за душу хватающими звуками стал призывать к иной молитве. Надежда обманула.

Весть о жончине государя, особенно после утешительного известия, полученного накануне, поразила всех и долго никто не мог прийти в себя и сообразить — как же теперь будет и что будет?

Всюду толковали только о болезни государя, о его последних днях, минутах… Стало известно письмо больной государыни Елизаветы императрице Марии Феодоровне, начинавшееся безнадежной, полной душевной муки и невольного изумления фразой: «Наш Ангел на небесах, а я еще влачу жизнь на земле…»

У всех ювелиров появились траурные кольца с надписью: «Наш Ангел на небесах» — и покупались нарасхват. Едва успевали исполнять заказы. И на этот раз это не была мода — всеобщее горе было чересчур искренно…

В один из этих мрачных, печальных дней в тихом кабинете Бориса шел горячий разговор между братьями. Но предметом их разговора было не общественное горе и не семейные обстоятельства, не ужасная история Катрин. Об этой измучившей его истории Борис ни словом не намекал Владимиру. Он не знал, чем кончилось его объяснение с женой, на чем они порешили, что будет. Он решил, что не имеет больше права сам заговаривать обо всем этом с Владимиром. Он исполнил свою тяжелую обязанность — открыл ему глаза, а затем должен отстраниться. Если брат призовет его на помощь, тогда дело другое. Теперь неожиданно по поводу брата у него оказалась еще новая тревога: он узнал от некоторых членов «общества», которые испробовали последнее средство, чтобы привлечь его, что его брат Владимир находится в числе членов «общества» и даже, как его уверяли, в числе деятельных членов. Ему сказали об этом именно с целью заставить его решиться, а может быть, кто знает, и с целью гарантировать себе окончательно его молчание. Ему доверяли, в него верили, но ведь тут такое дело! Надо быть более чем осторожными.

Сначала Борис не хотел даже верить в участие брата. «Он, Владимир — член тайного общества! Он — заговорщик! С его взглядами на жизнь, на обязанности гражданина, на службу — да ведь этого быть не может!..» — думал Борис. Несмотря на то, что он никак не мог одобрить деятельности общества, но все же ему, пожалуй, и приятно было бы узнать, что Владимир принадлежит к нему; пусть это заблуждение, опасное и вредное заблуждение, но все же оно гораздо лучше многого того, что ему приходилось слушать от брата. Да, он был бы рад, если бы ошибся в брате. Но он чувствовал, что ошибаться в нем не может, и потому ему так трудно было поверить…

А между тем как же и не верить?!. Нужно поговорить с ним, нужно узнать истину, что все это значит!.. Томительное предчувствие, совсем еще неопределенное, неясное, уже начинало закрадываться в душу Бориса. И вот теперь он говорил с братом, он сразу увидел, что поразил его своим вопросом:

— Тебе сказали? — растерянно прошептал Владимир, даже меняясь в лице.

Но он сейчас же и справился с волнением.

— Что же, — продолжал он, — если тебе известно — я отпираться не стану. Да, я бываю на их собраниях, я знаю их планы…

— Ты, значит, заодно с ними, Владимир? И вот этому-то мне трудно поверить, — сказал Борис.

— Да тебе и не следует верить этому. Если я у них бываю, если я посвящен в их дело — одно это еще ничего не доказывает…

— Мне кажется, это доказывает все! — нетвердо проговорил Борис.

— Но ведь вот и тебе многое известно?

— Да, к сожалению; и я скажу тебе, что это крайне меня мучает. Сначала я предполагал совсем другое, но, увидя, как у них поставлено дело, прямо объявил всем, что не сочувствую их образу действий и не могу иметь ничего общего с ними. У меня остались только личные отношения к некоторым из этих людей. Спроси их — все они тебе это скажут. А ведь на тебя указывают как на деятельного члена общества, ты бываешь на заседаниях. Ты с ними не споришь — значит, вы заодно!

Владимир поморщился.

— Ничего это еще не значит, — проговорил он, очевидно, не зная, как выпутаться из этого нежданного для него разговора, к которому он совсем не был приготовлен.

Вообще, в эти последние дни Владимир был очень собою недоволен — он понял, что поторопился с «обществом» и начинал не на шутку бояться быть скомпрометированным. Дело в том, что, ближе познакомившись с деятельностью «общества», он разочаровался в его силах, перестал верить в успех. Всех искренних «членов» возбуждала и поддерживала именно их искренность, фанатический экстаз, в каком они находились. Во Владимире ничего подобного не было, а потому он мог рассуждать хладнокровнее и видеть яснее. С другой стороны, недовольство и злое чувство от служебной неудачи, заставившие его ухватиться за «общество», прошли: обстоятельства неожиданно изменились, и он не сегодня завтра должен был получить назначение еще даже лучшее, чем то, которым «обошли» его.