Изменить стиль страницы

XIII. (35) Три вещи сейчас, насколько могу я судить, — против Секста Росция: выставленное противниками обвинение, дерзость, могущество. Обвинение взялся измыслить выступивший здесь перед вами Эруций; дерзость составила долю, истребованную для себя Росциями; ну, а Хрисогон, который больше всех может, бьется могуществом. Об этих-то всех вещах, понимаю, и должно мне говорить. (36) Но как? Не равно обо всех, потому что первая — дело мое, а забота о двух остальных возложена римским народом на вас. Моя задача — разбить обвинение: но восстать против наглости, а главное, подавить и искоренить пагубное и нестерпимое могущество подобного рода людей — это ваш долг.

(37) Убийство отца — вот в чем обвиняют здесь Секста Росция. Преступнейшее, — о боги! — чудовищнейшее беззаконие, злодеяние, совмещающее в себе, кажется, все преступления! Ведь если, как превосходно сказано мудрецами, нередко и выраженьем лица можно нарушить сыновний долг, то какая казнь, достаточно злая, может изыскана быть для того, кто смертельный удар направил в родителя? За которого, если понадобится, умереть обязывают законы божеские и человеческие! (38) Говоря о таком злодеянии, столь черном, столь исключительном, которое и случается-то так редко, что его, если вдруг услышат о нем, почитают почти что за страшное знаменье, какими, Эруций, ты думаешь, доводами должен располагать обвинитель? Не обязан ли он показать и исключительную дерзость того, кому предъявлено обвинение, и дикий нрав, и разрушительные наклонности, и жизнь, отданную всевозможным постыдным порокам, и, наконец, гибельное для него самого разложение и растленье всего существа. А ты ничего подобного — даже просто ради попрека — не приписал Сексту Росцию.

XIV. (39) Отца убил он, Секст Росций. — Каков же он человек? Мальчишка развратный и соблазненный негодниками? — Ему уж за сорок. — Видно, старый головорез, лихой человек, убивать ему не впервые? — Нет, и такого вы не слыхали от обвинителя. — Ну так, конечно, роскошная жизнь, непомерность долгов, неукрощенные страсти толкнули его к преступлению? — Насчет роскошной жизни Эруций его обелил, сказав, что, пожалуй, ни разу он не был ни на какой пирушке. Долгов не имел никогда никаких. Страсти — откуда им быть у того, кто (чем попрекнул его сам обвинитель) безвыездно жил в деревне, только и делал, что обрабатывал землю? Такая жизнь дальше всего от страстей и неразлучна с сознанием долга. (40) Так что ж довело Секста Росция до такого отчаянного неистовства? Отец, говорят нам, его не любил. Отец не любил? А причина? Ведь она должна быть справедливой, и важной, и всем очевидной. Ибо, как невозможно поверить тому, что смертельный удар был сыном направлен в отца без многочисленнейших и важнейших причин, точно так же неправдоподобно, чтобы отцу был сын ненавистен опять-таки без причин, многих, важных и непреложных. (41) Что ж, возвратимся к тому, о чем уже говорили, и спросим: каким же пороком был мечен единственный сын, чтобы внушить отцу нелюбовь? Да выходит, что никаким! Так, значит, был сумасбродом отец, ненавидевший без причины свое порожденье? Да нет, его ум отличался твердостью и постоянством. Ну вот, мы и видим, что если не был ни сумасбродом отец, ни сын конченым человеком, то не было и причины — ни у отца для ненависти, ни у сына для преступления.

XV. (42) «Не знаю, — заявляет наш обвинитель, — что ненависти было причиной, но вижу, что ненависть существовала — ведь прежде, имея двоих сыновей, Росций-отец хотел, чтобы тот, другой, ныне умерший, всегда находился при нем, а этого он сослал в деревню». С тем, обо что спотыкался Эруций в злонамеренно вздорной своей обвинительной речи, с тем же приходится управляться и мне при защите самого правого дела. Он не находил ничего в подкрепление вымыслу, а я не могу доискаться, как оспоривать и опровергать этакое пустословие. (43) Ну что говоришь ты, Эруций? Это ради ссылки, это в наказание передал сыну отец столько имений, таких прекрасных, таких доходных, чтобы он их возделывал и обрабатывал? Вот как? А разве, имея детей, отцы семейств, тем более такого сословия, из земледельческих городков не почитают самым для себя желанным, чтобы их сыновья как можно усердней занимались хозяйством, как можно больше трудов отдавали бы земледелию? (44) Или Росций-отец отослал сына с тем, чтобы тот, пребывая в деревне, только кормился бы при поместье, а всяческих благ был лишен? Вот как? А если известно, что он не только вел все хозяйство имений, но что при жизни отца иные из них были выделены ему в постоянное пользование, то неужели все-таки ты назовешь подобную жизнь деревенским изгнанием, ссылкой? Видишь, Эруций, как рассужденья твои к делу совсем не идут и сколь далеки от истины. То, что в обычае у отцов, ты превратно толкуешь как нечто особенное; то, в чем сказывается доброжелательство, ты оборачиваешь худым как проявление ненависти; то, чем отец пожаловал сына, ты выставляешь сделанным в наказание. (45) И не то, чтоб ты этого не понимал — просто не на чем строить тебе обвиненье, и не только что против нас ты готов говорить, но против природы вещей, и против людского обычая, и против всеобщего мнения.

XVI. Но все же, имея двоих сыновей, он одного ведь не отпускал от себя, а другого оставлял жить в деревне… — Послушай, Эруций, и не прими за обиду: не в укор ведь тебе говорю — в назиданье. (46) Если судьба отказала тебе в достоверном отце, чтобы ты мог ощутить на себе и представить отцовские чувства, то уж природа не отказала, наверное, в том, чтобы ты был таким же, как все, человеком; вдобавок, ты и учен, чтобы не быть чуждым, но крайней мере, изящной словесности. Так давай перейдем к примерам из сочинителей. Разве, по-твоему, тот старик из Цецилия17 меньше ценит Евтиха, деревенского сына, чем Херестрата, другого (помнится, так их зовут)? Или из них одного в городе держит отец при себе чести ради, а другого в деревню сослал в наказанье? (47) Ты спросишь: «Зачем отвлекаешься, к чему этот вздор?» Как будто мне было бы трудно назвать поименно сколь угодно многих, чтобы не идти далеко, моих земляков иль соседей, которые страстно желают видеть любимых детей при земле домоседами. Но пользоваться именами знакомых людей некрасиво, мы ведь не знаем, хочется им того или нет; да и никто не будет вам лучше знаком, чем помянутый Евтих, а для дела, конечно, вполне безразлично, назову ли я юношу из комедии или какого-нибудь человека из вейской округи. Ведь поэты, я думаю, для того-то и сочиняют такое, чтобы мы в чужих лицах имели перед глазами воспроизведение наших собственных черт, напечатленный образ вседневной жизни. (48) Ну, а теперь, если угодно, оборотись к действительности и посмотри хорошенько, какие занятия — и не в Умбрии только или с ней по соседству, но и в здешних старинных городках, — всего более одобряемы бывают отцами семейств. Тут-то наверняка тебе станет понятно: не имея, о чем говорить, ты в укор Сексту Росцию произнес высочайшую ему похвалу.

XVII. Да и вообще такие занятия — дело не только детей, выполняющих волю отца; я, как, наверное, всякий из вас, знаю многих и многих, кто не только душой прилежит трудам земледельца, но ту самую деревенскую жизнь, какая, по-твоему, должна служить к поношенью и обвиненью, считает и наиболее честной, и наиболее сладкой. (49) Ну, а что думаешь ты о самом Сексте Росции, сколь пристрастен он к деревенским трудам, как сведущ он в них? От сидящих здесь его близких — этих почтенных людей — я слышу, что не так искушен ты в обвинительском ремесле, как он в своем деле. Впрочем, мне кажется, что по прихоти Хрисогона, который ни одного поместья ему не оставил, Секст Росций будет теперь свободен и умение потерять, и пристрастие позабыть. Хоть такое и горько и незаслуженно, он, судьи, вынесет это спокойно, если благодаря вам сохранит себе жизнь и доброе имя. Другое невыносимо: то, что ему, уже попавшему в эту беду из-за слишком хороших и слишком многих имений, само усердие, с каким он над ними трудился, всего сильнее и повредит; будто мало ему того горя, что трудами его нажились другие — не он, — нет, и сами труды будут ему вменены в преступленье!