А именно: я думаю о женщинах. О женщинах реальных и вымышленных, которые — естественно — пробуждают во мне невероятную остроту чувств и дарят неслыханное наслаждение. Во время войны, когда я был много моложе, мои мысли занимали девушки моего возраста, казавшиеся удивительно прекрасными и совершенными. Мне тогда в голову не приходило, сколь безобразны угловатые коленки, тонкие ноги, узкие худые бедра и заостренные груди. Только теперь я понимаю, что одна моя ровесница, с которой несколько лет назад я познавал любовь (и о которой до сих пор вспоминаю с сентиментальной нежностью), несмотря на всю свою пылкость и самозабвение, была тверда и шершава, как дубовая кора.

Сейчас, преодолев застенчивость ранней молодости, я по вечерам обращаюсь мыслями к женщинам зрелым, опытным и смелым. В мечтах мне перестали нравиться девушки, которых надо посвящать в тайны любви. Объясняется это, по-видимому, прежде всего тем, что в действительности я боязлив и крайне неловок и вечно нарываюсь на неприятности.

И тем не менее ошибется тот, кто предположит, что в своем воображении я устремляюсь прямо к кульминационному пункту. Наоборот, ему предшествует рассказ, запутанная интрига, иногда частично заимствованная из прочитанных книг, ряды которых я время от времени переставляю на полках. Я сочиняю законченные, хотя лишь в самых общих чертах намеченные истории и только отдельные детали обдумываю более тщательно. Одну картину с другой я связываю пунктиром, не мыслью даже, а ее наметкой. Поспешно рисую характеры, изобретаю конфликты, наделяю себя — применительно к обстоятельствам — злодейскими либо благородными чертами, а свое тело — необходимыми для композиции изъянами или красотой и силой, кинематографической скороговоркой обозначаю место действия, для быстроты конструируя его из примеченных днем элементов, из запавших в память интерьеров, предметов, фигур и событий, но… хотя и веду рассказ нетерпеливо, будто листая страницы увлекательной книги, никогда не укладываюсь во время.

Уши у меня, правда, зажаты ладонями, однако я отчетливо слышу, что шум в ванной прекращается. Затем хлопают двери — сперва одна, потом другая, слышится шлепанье мягких туфель по полу, шелест шелковой пижамы. Когда же гаснет ночник, приподымается одеяло и пружины дивана вздрагивают со скрипом, я открываю в темноте глаза и, немного еще недовольный тем, что ход моих мыслей прерван перед самой кульминацией, решительно поворачиваюсь и заключаю в объятия свою молодую жену.

Встречи

Перевод Г. Языковой

Я шел ночью, пятым в шеренге. В самом центре фиолетового неба дрожало коричневое пламя — жгли людей. Я шагал в этой мягкой ночной тьме, широко раскрыв глаза, и хотя из моего проколотого штыком бедра текла кровь, обдавая все тело теплом, при каждом движении переходившим в боль, а сзади в мерном и частом топоте мужских ног слышались частые испуганные шажки женщин (среди них шла девушка, которая прежде была моей), все же из всего увиденного мною той ночью я могу повторить лишь то, на что смотрел во все глаза.

Я видел в ту ночь, как полуголый, дымящийся от пота человек, вывалившись на гравий лагерной платформы из телячьего вагона, где уже не оставалось воздуха, захлебнулся хлынувшей на него ночной прохладой, шатаясь пошел навстречу другому человеку, судорожно обхватил его рукой и повторял, как в бреду: «Брат мой, брат…»

А еще один человек (его, борясь за воздух, едва не задушили в вагоне, возле щели), лежа в сарае на груде еще не остывших тел, вдруг изо всех сил пнул ногой склонившегося над ним уголовника, который стаскивал с его ноги вообще-то ненужный покойнику новенький хромовый офицерский сапог.

Много дней подряд я видел потом, как, обхватив кирку, лом и при разгрузке вагонов, плачут мужчины. Как они тащат рельсы, мешки с цементом, бетонные столбы для ограды, с каким усердием выравнивают землю, нежно оглаживают лопатой стенки рвов, строят бараки, сторожевые вышки и крематории. Как их пожирают чесотка, флегмона, голод и тиф. Впрочем, я видел и людей, которые коллекционировали бриллианты, часы и золото, тщательно закапывая их в землю. Видел я и таких, которые из снобизма старались убить как можно больше других людей, овладеть максимальным числом женщин.

Мне приходилось видеть, как женщины носят балки, возят телеги и тачки, строят запруды. Видел я и таких, которые отдавались за кусок хлеба. И таких, которые за шелковые рубашки, золото и снятые с покойников драгоценности сами могли купить себе любовника. Видел я там и мою девушку — теперь она была лысая и вся в нарывах, но эта история касается меня одного.

Все те, кого из-за чесотки, флегмоны, тифа или чрезмерной худобы отправляли в газовые камеры, перед отправкой в крематорий, просили грузивших их санитаров, чтобы они смотрели и старались запомнить. А потом рассказали правду о человеке тем, кто ее не знает.

Сейчас я гляжу из обвитого плющом окна на сожженный до края неба дом и дальше — на остатки старинных ворот с уцелевшей амфорой на колонне, на банальную и благоухающую липу, на другой берег мерцающей реки, где развалины, подступая к линии горизонта, сливаются с небом.

И, когда я здесь, в чужой комнате, в окружении чужих книг, пишу о том, что видел небо, мужчин и женщин, меня не оставляет мысль, что себя я видеть не мог. Один молодой поэт, некий символист-реалист, заметил с сарказмом, что у меня лагерный комплекс.

Через минуту я положу перо и, тоскуя по увиденным мною тогда людям, начну раздумывать, кого сегодня навестить — человека в новеньких сапогах, которого едва не придушили в вагоне, он теперь инженер на местной электростанции, или же хозяина весьма бойкого кафе, шептавшего мне тогда: «Брат мой, брат…»

Других навещают те, кто, роясь в смешанной со сгнившими костями и пеплом земле, усердно ищут спрятанное там золото.

Воспоминания

Перевод О. Смирновой

От автора

Мой молодой читатель, я сам хорошо знаю, что эти мои школьные рассказы далеки от совершенства. И вовсе не удивлюсь, если они тебе не понравятся. Но прежде чем ты положишь эту книжечку на полку, я хотел бы объяснить тебе, зачем я ее написал.

Осенью прошлого года один старый учитель гимназии уговорил меня прочитать кипу школьных сочинений, которые он собирался передать в воеводский отдел просвещения в качестве документа. Темой этих сочинений было: «Как я учился во время оккупации». Я забрал всю кипу сочинений домой и до позднего вечера внимательно, листок за листком, читал их.

Из текста этих листочков, мой читатель, а также из того, что сам я помнил, и сложились мои короткие рассказы об учениках и преподавателях школы в период оккупации. Ты, я знаю, вероятно, предпочел бы, чтобы тебе еще раз рассказали о доблестных партизанах или о героической гибели детей — участников Варшавского восстания, или о чем-либо ином, столь же прекрасном и кровавом, но поверь, я не сумею, да и не смею писать об этом.

Видишь ли, мой молодой читатель, я от всего сердца ненавижу то время, в котором мы жили, потому что вместо пера оно сунуло нам в руки пистолет и гранату, и вместо того, чтобы учить нас жить, повелело умирать. В самом деле, плох тот век, который посылает детей вместо школ на баррикады. И может быть, не надо восхвалять того, что было горестной необходимостью.

Я написал свои рассказы, чтобы школьные сочинения, которые мой старый учитель должен был отослать в отдел просвещения, не погибли навсегда в каком-нибудь пыльном шкафу. Я был бы очень рад, мой читатель, если бы ты поверил, что я и в самом деле почти не изменил фактов, изложенных в этих сочинениях, и если б разглядел в моих коротких рассказах нечто большее, чем свод незначительных событий.

Дорога через лес

За окном темная беззвездная ночь. В кругу ослепительного света лампы разбросаны белые листочки, старательно исписанные детским почерком. Я склоняюсь над ними и вытаскиваю рассказ, простой, несколько мелодраматичный, но в нем нет ни слова лжи.