Изменить стиль страницы

Ревность назревала постепенно и последствия ее обнаружились весною 1824 года. Но поводы должны были существовать гораздо раньше, и о них мы можем только догадываться. Стихи Пушкина, написанные в 1823 – 1824 году, представляют собою как бы клочки картины, которая никогда не была закончена. Всматриваясь в эти клочки, мы замечаем порою отдельные детали, но целое ускользает от нас.

Наиболее ранним из стихотворных свидетельств является черновой набросок, приведенный Щеголевым и с большим трудом поддающийся прочтению:

желанием негой нрзб
Когда [любовию] и [щастьем] [утомленный]
Я на тебя гляжу коленопреклоненный
мне главу (нрзб) (нрзб) уста
И ты [мне] (нрзб) обнимешь, и (нрзб) в уста
[лечишь]
Дыханье жарких уст
[с любовию]
вливаешь
[И] [на глазах]
[И им]
[Цалуешь] поцелуем –
[За чем тогда] [мрачит?]
мы
[Мы] [ждем тоскуем]
Свое дыханье вливаешь
[ты дум] я
Щастлив ли [я]
Я не завидую богам

Этот отрывок, судя по положению его в черновой тетради, может быть датирован приблизительно декабрем 1823 года и, во всяком случае, не позже 8 следующего февраля. Таково мнение П. Е. Щеголева, с которым, как с превосходным знатоком черновых рукописей Пушкина, в данном случае смело можно согласиться. В наброске нетрудно узнать первоначальную редакцию стихотворения "Желание славы", законченного только в 1825 году.

Когда, любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя глядел и думал: ты моя;
Ты знаешь, милая, желал ли славы я;
Ты знаешь: удален от ветренного снега,
Скучая суетным прозванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальнему упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?
А я стесненное молчание хранил,
Я наслаждением весь полон был, я мнил,
Что нет грядущего, что грозный день разлуки
Не придет никогда… И что же? Слезы, муки,
Измены, клевета, все на главу мою
Обрушилося вдруг… Что я, где я? Стою,
Как путник, молнией постигнутый в пустыне,
И все передо мной затмилося! И ныне
Я новым для меня желанием томим:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно; чтоб ты мною
Окружена была; чтоб громкою молвою
Все, все вокруг тебя звучало обо мне;
Чтоб гласу верному внимая в тишине,
Ты помнила мои последние моленья
В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.

Характерно, что сопоставляя черновой набросок с окончательной редакцией, мы имеем возможность заметить, как глаголы из настоящего времени переходят в прошедшее. Вместо "я на тебя гляжу" – "я на тебя глядел", вместо "ты обнимешь" – "руку на главу мне наложив, шептала ты"; вместо – "счастлив я" – "я наслаждением весь полон был" и т. д. Очевидно, какая-то перемена совершилась в отношениях между поэтом и его возлюбленной в промежутке между созданием чернового наброска и окончательной отделкой стихотворения. Настоящее стало прошлым. Влюбленным пришлось разлучиться. Внешние обстоятельства оказались сильнее их любви, и они вынуждены были покинуть друг друга. О расставании говорится и в другом отрывке, сохранившемся в одесской тетради Пушкина.

Все кончено: меж нами связи нет.
В последний раз обняв твои колени
Произношу я горестные пени.
Все кончено, я слышу твой ответ.
Обманывать себя не стану,
Тебя [роптанием] преследовать не буду
[И невозвратное], быть может, позабуду
[Я знал: не для меня] блаженство,
Не для меня сотворена любовь…
Ты молода, душа твоя прекрасна,
И многими любима будешь ты…

Если допустить [с большой долей вероятия], что оба приведенные стихотворения, также как и черновой набросок, относятся к Е. К. Воронцовой, то внутренняя история отношений ее к Пушкину предстает перед нами в следующем виде:

Поэт познакомился с графиней, вероятно, летом или осенью 1823 года и с тех пор часто появлялся в ее гостиной. Но первое время сердце его было еще всецело занято Амалией Ризнич. Он страстно любил эту последнюю и по своему обыкновению необузданно ревновал. Так длилось до октября 1823 г., когда написана была элегия "Простишь ли мне ревнивые мечты", и, быть может, даже несколько дольше. Но уже в декабре Пушкин обратил внимание на Воронцову, влюбился в нее и, если верить стихам, тогда же достиг взаимности. Между ними могли происходить свидания, конечно изредка и украдкой. Пушкин еще не порвал с Амалией Ризнич, но она уже не царила единодержавно над его мыслями.

Любопытно, что около этого самого времени Пушкин обещал своим кишиневским приятельницам нарисовать какую-то m-me de Vor в восьми позах Аретина. Весьма вероятно, что под этими тремя первыми буквами он подразумевал ту же Е. К. Воронцову. И это не должно удивлять нас. Пушкин всегда был таков. Он всегда как бы принуждал себя к цинической усмешке немедленно вслед за минутами чистейшего лирического воодушевления. В самом себе он носил своего Мефистофеля.

Интимные отношения между Пушкиным и Воронцовой, если и существовали, то, конечно, были окружены глубочайшею тайной. Даже Раевский, влюбленный в графиню и зорко следивший за нею, ничего не знал наверное и был вынужден ограничиваться смутными догадками. Но, надо полагать, одних догадок было достаточно, чтобы переменить тактику. Он задумал устранить соперника, который начал казаться опасным, и для этого прибегнул к содействию мужа.

Теперь предоставим вновь слово Ф. Ф. Вигелю: "Несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернатора, равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничто не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев [правитель канцелярии генерал-губернатора П. Г.] медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отменении приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет: куда тебе! Воронцов побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: "Если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приятельских отношениях, не упоминайте мне об этом мерзавце" – а через пять минут прибавил: "а также о его достойном друге Раевском". Последнее меня удивило и породило во мне много догадок. Во всем этом было так много злого и низкого, что оно само собой не могло родиться в голове Воронцова, а, как узнали после, внушено было самим Раевским".