Изменить стиль страницы

Лапин подвел меня к стоявшей в самом отдаленном углу морзянке, покручивая светлый ус, сказал внушительно:

— Товарищ министра, ну-ка садись и работай. Будешь принимать и передавать частные телеграммы. Это соединительный провод с почтой. Да не груби с тамошними телеграфистками. Там, на правительственном, дежурят одни чинуши. Все — до десятого класса, не выше, а гордости, как у моей Филомены…

Полидор Павлович легонько дернул меня за чуб.

— Тьфу! Ну и вахлак же ты, кандидат министра. Где только тебя учили. Я же твой старший по смене, а ты хотя-бы сказал: «Слушаюсь!» Эх, ты!

— Слушаюсь, господин старший по смене, — понятливо ответил я.

— Ну, то-то…

Маленькие, острые глаза Полидора Павловича беспокойно юлили.

— А ну постучи. Погляжу, какой ты трескун.

Я взялся за ключ и хотел похвастать — «просыпать», как умел, но ключ оказался непривычно тяжелым, с большим разгоном между контактами, и я не очень-то быстро выстукал несколько слов.

— Не слишком лих, да ладно! Лупи, парень, давай расчищай завалы, трам-тарарам…

Лапин оставил меня один на один с аппаратом, а сам ушел за свой стол.

Мне тут же подкинули пачку телеграмм, я вызвал своего партнера, вернее, партнершу — телеграфистку с почты и через минуту так углубился в работу, что не обращал внимания на окружающее, на своих соседок, пока за окном, на перроне, не ударил выстрел, за ним второй, третий…

Это было начало той потасовки, о которой говорил, провожая меня, Иван Каханов. Вокзал и город откликались на залпы «Авроры» в Петрограде, на штурм Кремля в Москве. Валы Октябрьской революции докатывались и сюда, хотя и вставали на их пути многие преграды и подводные рифы.

С севера прибывали пассажирские поезда и эшелоны, набитые офицерами, казаками, остатками разгромленных революцией полков. На Дон и Приазовье стекались выброшенные из Петрограда и Москвы враждебные силы — махровое контрреволюционное офицерье, генералы, дельцы, заводчики, фабриканты, помещики, крупные правительственные чиновники. Словно коршунячьи стаи, слетались они к Новочеркасску, Ростову и Таганрогу, где сколачивали наспех белое воинство…

Уже вспыхивала кострами и чадила приазовская степь, начинала полыхать давняя непримиримая, до этого подспудная, а теперь явная вражда, и кое-где уже пролилась кровь первых борцов, а я сидел в уголке провинциального железнодорожного телеграфа, передавал и принимал, казалось, ни с чем, ни с какими событиями не связанные личные телеграммы.

О чем только не говорилось в них, чего только не выстукивал я в ту памятную ночь первого моего дежурства! Жизнь будто ничуть не ворохнулась с места, не была потрясена ни четырехлетней изнурительной войной, ни двумя подряд революциями.

«Еду почтовым — встречай», «Поздравляю милую Таточку днем ангела. Пью ее здоровье», «Высылаю тысячу. Шлите халву, рахат-лукум», «Груз застрял — яблоки, персики сгнили», — старательно выстукивал я. И лишь изредка начинали прорываться тревожные панические голоса: «Телеграфируй события. Коля затерялся. Надеюсь на бога!», «Торопись Дон. Бросай все!».

Одна телеграмма, адресованная в Петроград некоему адресату, прогремела в уши, как салют: «Ленину ура! Да живет Советская власть! Мы с вами!»

Постепенно усталость брала свое. К полуночи я уже ничего не испытывал, кроме боли в висках, рези в глазах и желания поскорее переработать эти бланки в телеграфные знаки, очиститься от них, убежать в степь и вздохнуть полной грудью.

Изредка подходил ко мне Полидор Павлович, перечитывал обработанные телеграммы, ворчал свое «трам-тарарам» и снова садился за свой стол. Его не удовлетворяла медлительность моей работы: я закопался в ворохе ленты — «зашился», как тогда говорили, да, вероятно, говорят и теперь. Но я не сдавался, не унывал, старался изо всех сил «расшить» провод.

Было около часу ночи, когда к вокзалу подошел какой-то поезд и на перроне вновь загремели выстрелы, а за дверью в пассажирском зале поднялась суматоха, взметнулись угрожающие крики.

Полидор Павлович подошел к двери, прислушался, поднял палец, сказал предостерегающе:

— Солдаты срывают с офицеров погоны. Трам-тарарам… Никто не выходите и дверь не открывайте…

Выстрелы за окнами гремели…

Вдруг громадное окно лязгнуло, зазвенело разбитое стекло, штору колыхнуло порывом ветра, на подоконники и на аппараты посыпались осколки.

Пожилая, рыхлая, болезненно-бледная телеграфистка, с прической в виде положенного на голову витого калача, отшатнулась от аппарата, пронзительно вскрикнула и свалилась прямо на пол.

Ее товарки с визгом кинулись от аппаратов в сторону.

— Трам-тарарам! Спокойно! — скомандовал Полидор Павлович. — Без паники! Кандидат в министры! Сюда!

Я подбежал к Лапину.

— Берись-ка, — приказал он очень деловито и первым подхватил телеграфистку под мышки.

Мы бережно уложили женщину на диван.

Выстрелы за окном затихли. Ветер колыхал штору. Женщина очнулась, негромко простонала и вскочила.

— Ничего, ничего Анна Трофимовна, все в порядке. Мы живы-здоровы, — успокоил ее Полидор Павлович. — Головка не болит? Трам-тарарам… Понюхайте нашатырного спиртику, — поднес он к носу женщины флакон. — Надо же знать — ведь сейчас революция, борьба классов… Садитесь тихонько за аппарат, не нежничайте… Вас вызывает Бессергеновка.

Держась за голову, пошатываясь и дрожа, Анна Трофимовна опустилась у аппарата на стул, склонила на руки голову. Плечи ее вздрагивали. Вслед за ней за аппараты сели и другие телеграфистки.

— Ох, уже эти мне дамы, — осуждающе произнес Полидор Павлович. Он определенно был «хомиком», как сказала бы Саша Фащенко.

Но я воспринимал все в ту ночь только в трагическом освещении. Нервы мои напряглись до крайности. Я все еще ждал чего-то необыкновенного, и мне казалось, главные события только надвигались.

По аппаратной гулял сырой ветер. Мы с Полидором Павловичем занялись окном: натянули на разбитую раму штору, прикрепили гвоздями и кнопками. Стало тише, теплее. Я повиновался Лапину во всем, делал все молча, без рассуждений, и это ему нравилось. Он был доволен моим мужеством.

Кутерьма в пассажирском зале тем временем не прекращалась. Дверь нашу непрерывно дергали, били в нее сапогами, угрожающе кричали:

— Откройте! Г-хады! Чинуши! Р-разгромим!

— Ничего, ничего… — утешал напуганных до изнеможения телеграфисток Полидор Павлович. — Это наши деповские разоряются…

Но удивительно — работа большого узла не прекращалась. Поезда прибывали и убывали, как всегда. Железнодорожники работали… Помогали кому? Для чего? В узкое окошко, связывающее телеграф с кабинетом дежурного по станции, поминутно просовывалась мужская волосатая рука, врывался требовательный бас:

— Журнал! Путь! Запрос! Прибытие!

В окошке мелькали офицерские шинели, погоны и кокарды, красные, искаженные злобой лица. Гневные голоса требовали отправления каких-то особых поездов… Станция работала под наведенными дулами юнкерских карабинов и наганов…

Я понял это не сразу.

Когда за окном усилилась стрельба, молоденькая, пухленькая, синеглазая телеграфистка заткнула ладошками уши, плаксиво пискнула:

— У-у, противные! Как хорошо и спокойно мы дежурили… И чего надо этим заводским. Хотя бы скорее поубивали их всех наши офицерики…

И тут вдруг обнаружилось, что не все так думали.

Первой откликнулась недавно побывавшая в обмороке Анна Трофимовна. Она на минуту выпустила аппаратный ключ, порывисто обернулась к синеглазой, резко спросила:

— Кто эти такие «ваши»? И кто «наши»? Кого это ты хочешь поубивать?.. 3-замолчи, дура!

Полидор Павлович даже привскочил из-за стола, устремил потемневшие, внезапно превратившиеся в стальные буравчики, глаза в сидевшую за аппаратом пухленькую фарфоровую куклу, произнес чуть слышно, но грозно:

— Действительно, Загорская! Помолчали бы лучше. Вас не спрашивают, кого убивать, кого миловать. Молчите и работайте.

Синенькие глазки сразу потухли, наполнились слезами, белое, с нежным румянцем на сдобных щеках, личико сморщилось.