О причинах назначения Константина на пост главнокомандующего польской армией мы уже говорили — под благовидным предлогом Александр избавлялся от смутьяна и возможного конкурента. Но и предоставление брату неограниченных полномочий тоже имело свои резоны.
Константин не раз повторял, что царствовать не хочет, что его удушат, как удушили отца, что не чувствует в себе ни сил, ни способностей для управления огромным государством… «Я не раз говорил об этом с братом Константином, но он, будучи одних со мною лет, в тех же семейных обстоятельствах и с врожденным, сверх того, отвращением от престола, решительно не хочет мне наследовать…»{298} — признавался Александр летом 1819 года великому князю Николаю и его супруге Александре Федоровне.
В 1816 году до этого разговора, как и до рождения Александра Николаевича, на которое Александр указывал как на знак благоволения Божьего Николаю, еще оставалось время. Тем не менее очевидно, что к тому времени Константин высказывал мысль об отказе от престола уже неоднократно («Я не раз говорил об этом с братом Константином…»). Вспомним смертельный страх, который испытал Константин после гибели императора Павла: недаром именно в марте 1801 года он впервые и заговорил о нежелании царствовать.
И всё же. Кто мог поручиться за душу, пред которой однажды откроются заманчивые просторы бесконечной власти государя Российской империи? Кто знает до конца собственное сердце? Никто. Константин не знал тоже. Что и доказали его замешательство и очевидная внутренняя борьба, которую пережил он позднее, в дни междуцарствия, когда он так явно и мучительно колебался. И потому Царство Польское было бесценным подарком судьбы и для Александра, и для Константина. Здесь цесаревич мог почувствовать себя владыкой, хозяином, царем, наконец. Варшава реализовывала императорские амбиции Константина, если таковые у него все-таки имелись. Готовый подозревать всех, Александр оказывался в безопасности — Константин не был в этой ситуации соперником ни ему самому, ни брату Николаю. При этом тяжесть ответственности, хорошо знакомой любому правителю, почти не давила цесаревичу на плечи — номинально-то он не был ни царем, ни королем, ни даже наместником… Отдавая Царство Польское на растерзание брату, Александр, возможно, оберегал от Константина Царство Российское. А заодно и себя.
«Александр: Я должен сказать тебе, любезный брат, что я хочу абдикировать (отречься от престола); я устал и не в силах сносить тягот правительства. Я тебя предупреждаю для того, чтобы ты подумал, что тебе надобно будет делать в сем случае.
Константин: Тогда я буду просить места второго камердинера вашего, я буду служить вам и, ежели нужно, чистить вам сапоги. Когда бы я теперь это сделал, то почел бы подлостью; но когда вы будете не на престоле, я докажу преданность мою к вам как благодетелю моему.
При сих словах император Александр поцеловал меня так креп ко, присовокупил цесаревич, как никогда в 45лет не целовал»{299}.
«Не знаю, может ли брат обойтись без меня, а я жить не могу без брата», — говорил Константин еще в юношеские годы{300}. Но и самая искренняя любовь не означает полного понимания. Константин всегда был иначе настроен, иным увлечен — как мы помним, он восхищался Наполеоном не только в год Тильзита, но и в 1812 году, убеждая Александра немедленно заключить мир. Он не одобрял польской конституции, насмехался над Библейским обществом и всеобщей очарованностью мистицизмом, был недоволен военными поселениями и никогда не желал отмены крепостного права. Словом, всегда оставался в стороне от магистралей, по которым двигалась политическая мысль Александра.
Принято считать, что раздражение цесаревича происходящим в Петербурге началось только в николаевское время — на самом деле раздражаться он начал задолго до того.
«Искренне вам сказать, я никак не могу равнодушно и без некоторого даже содрогания слышать и читать все эти разные поповщины и распространения сочинений Библейских обществ и подражания, как видно из “Северной Почты”, фельдмаршала и графа Воронцова. У нас, благодаря Бога, еще такое не завелось, и я надеюсь, что мы с вами не будем членами; и божусь вам, что все это меня так пригвощивает к стулу в моей здесь комнате, чтобы не видеть и не слыхать даже об этих великих подвигах…»{301} — писал цесаревич в 1816 году. Обругав далее изменения во фронтовой службе и обозвав их «танцовальной наукой», Константин даже приписывает: «Brules cette lettre, elle est trop franche» («Сожги это письмо, оно слишком откровенное»).
Сипягин его высочества, к счастью для историков, не послушал и все его письма бережно сохранил. Из них мы можем узнать и историю кадета Волоцкого, рассказанную Константином в подробностях, всё с той же насмешкой и неудовольствием. «Поповщины», то есть увлечение мистикой, доводили его, кажется, до тихого бешенства. Процитируем его письмо почти полностью.
«До вас дошли, может быть, слухи, что 2-го кадетского корпуса кадету Волоцкому, мальчику лет 15-ти, каждую ночь является видение в белой монашеской мантии, в клобуке и с деревянным крестом в руках и уговаривает его, чтобы он непременно шел в монахи, почему сей Волоцкой со слезами просил корпусного иеромонаха какими-нибудь средствами избавить его от сего видения. Иеромонах по простоте своей и особенно еще услышав от него, что и прежде еще дома являлась ему ночью какая-то женщина, которая также уговаривала его, чтобы он шел в монахи, и потому суеверные его родители возили его тогда к Феодосию Тотемскому, где умывали его святою водою и давали ему в воде пить какой-то песок, в подражание чего и корпусный иеромонах поил его святою водою, водил его в алтарь кругом престола, читал над ним молитвы, но когда ничего не помогло, тогда уже он доложил начальствующему в корпусе генерал-майору Маркевичу, но между тем министр духовных дел князь Александр Николаевич Голицын требовал уже по сему делу к себе иеромонаха
Я в ответ на уведомление о сем происшествии генерал-майора Маркевича предписываю ему: 1) что иеромонаху не следовало приступать к оному, не доложась ему, и если бы за кадетами был надлежащий какой следует присмотр и наблюдение, что они никогда не могут отлучаться без позволения, то тогда не было бы возможности иеромонаху приступить прежде, нежели дошло бы сие по начальству до его сведения; 2) находя, что сим иеромонах не соблюл своей обязанности, приступив к делу не доложась корпусному начальству, а при том, что такового простого ума священнослужителя, каков оказался сим поступком оный иеромонах, не прилично иметь при кадетах в корпусе, которого настоящая обязанность была бы стараться своими убеждениями отклонить суеверные вкоренившиеся во младенчестве заблуждения в кадете Волоцком, а не вкоренять более оные в мыслях молодого человека читанием над ним молитв и прочаго, представить о перемещении иеромонаха в другое место и о назначении на место его другого. Кадета же отдадут на руки лекарям, ибо полагают, что в нем действует воображение от болезни. Насчет же того, что почтенный наш князь Александр Николаевич вмешивается во все дела, даже и в видения, я вам скажу, что я видениев никогда никаких не видывал, а ежели увижу князя Александра Николаевича хотя и в виде видения, то верно увижу его и тогда с одной и той же стороны, с которой я, как вам известно, всегда его вижу»{302}.
Константина не послушали. С кадетом, которого цесаревич считал возможным исцелить с помощью лекарей, обошлись бережно, сам князь Голицын вызвал юношу на беседу, а иеромонаха Феофила, который пользовался расположением обер-прокурора, не только не наказали, а и наградили наперсным крестом и перевели законоучителем в Первый кадетский корпус. Это была ласковая пощечина директору Первого кадетского корпуса, Константину Павловичу. Как передавали Константину, император брался лично объяснить ему это назначение. Дошло ли дело до объяснения, история умалчивает.