Я (Павел. — М. К.) обернулся к Куракину:
— Ты слышишь?
— Ничего, государь, ничего не слышу!
А я слышал… Голос его и сейчас чудится мне. Я превозмог себя и опять спросил:
— Что тебе надобно? Кто ты таков?
— Бедный Павел! Кто я таков? Я часть той силы… я тот, кто хочет тебе добра. Чего мне надобно? Прими мой совет: не привязываться сердцем ни к чему земному, ты недолгий гость в этом мире, ты скоро покинешь его. Если хочешь спокойной смерти, живи честно и справедливо, по совести; помни, что угрызения совести — самое страшное наказание для великих душ.
Он опять двинулся вперед, пронзив меня тем же всепроникающим взглядом из-под шляпы. Я последовал за ним, движимый неведомой силой. Он молчал, я тоже молчал. Куракин и слуги шли за мной. По каким улицам мы проходили, я не понимал и впоследствии времени вспомнить не мог…
— Посмотрите на его улыбку, — прервался великий князь, указывая на Куракина, — он до сих пор полагает, что все это мне приснилось. Нет!..
— Итак, — продолжал Павел, — мы шли не менее часа и наконец оказались перед зданием Сената. Призрак остановился.
— Прощай, Павел! Ты меня еще увидишь. Здесь, на этом месте.
Шляпа его сама собою приподнялась и открыла лоб. Я отпрянул в изумлении: передо мною стоял мой прадед — Петр Великий. Прежде чем я пришел в себя, он исчез бесследно.
Великий князь замолк.
— И вот теперь, — продолжал он, — на том самом месте императрица Екатерина воздвигает монумент: цельная гранитная скала в основании, на ней — Петр на коне, и вдаль простерта его рука. Заметьте, я никогда не рассказывал матери о своей встрече с прадедом и никому не показывал этого места. Куракин уверяет меня, что я заснул во время прогулки. А мне — страшно; страшно жить в страхе: до сих пор эта сцена стоит перед моими глазами, и иногда мне чудится, что я все еще стою там, на площади перед Сенатом. — Я вернулся во дворец с обмороженным боком, в полном изнеможении и едва отогрелся. Вы удовлетворены моей исповедью?
— Какую же, государь, мораль можно вывести из сей притчи? — спросил принц Де Линь.
— Очень простую. Я умру молодым»{134}.
Павлу утешительно было думать, что не одни только силы небесные, но и высокородные предки ему покровительствуют. Он вообще склонен был к мистицизму, и отнюдь не расслабленно-зыбкому мистицизму полувера и суевера. Император был исполнен доверия к неожиданным распахиваниям створки, отделяющей земное от горнего, зримое от незримого{135}. Другое дело, что в его представлении створка эта раскрывалась слишком часто, и потому развернутая им охота на ведьм вызывала смех. Однако события, наступившие спустя десять лет после приятного ужина в Брюсселе, вполне подтвердили верность опасений императора.
Не будем утомлять читателя подробностями, которые он без труда отыщет в любой биографии Павла Петровича. Скороговоркой заметим лишь, что Павел подошел к управлению Российской империей с неспокойным духом и навсегда уязвленным сердцем. Его четырехлетнее царствование показалось современникам мучительным. Запрещено было ношение круглых шляп, фраков, жилетов, сапог с отворотами, длинных панталон; вместо завязок на башмаках и чулках предписывалось носить пряжки. При встрече с августейшими особами требовалось выходить из экипажей и кланяться, невзирая на снег и слякоть. Даже насмерть перепуганные дамы, прижимая к груди малюток, выбирались из карет на улицу. Никто ни в чем не был уверен, всякое подобие стабильности исчезло из жизни.
Вместе с тем император свершил за свое молниеносное правление немало доброго: отменил смертную казнь, составил государственный бюджет и упорядочил расходы, укрепил и обновил обветшавший российский флот, ввел уголовную ответственность офицеров за жизнь и здоровье их солдат, ввел для нижних чинов шинель (до этого солдаты пользовались только мундирами и поддевали под них что могли), учредил Медико-хирургическую академию в Петербурге, начал заселять Восточную Сибирь и развивать связи с Америкой и Аляской.
Но шляпы, но внезапные отставки, ссылки, аресты, окрики и непредсказуемость заслонили всё. Павел всей душой хотел походить на своего великого прадеда, но, увы, гораздо более смахивал на отца. «Все пошло на прусскую стать: мундиры, большие сапоги, длинные перчатки, высокие треугольные шляпы, усы, косы, пукли, ордонанс-гаузы, экзерцир-гаузы, шлагбаумы (имена доселе неизвестные) и даже крашение, как в Берлине, пестрою краскою мостов, будок и проч. Сие уничижительное подражание пруссакам напоминало забытые времена Петра III»{136}.
Жизнь Константина и Александра стала при Павле много скучнее и суше, по преимуществу наполнившись военной службой: разводы, смотры, обмундирование, отпуска, отставки, болезни, наказания провинившихся, донесения, рескрипты. Хорошо было прежде, развлекшись в Гатчине, вернуться в петербургское безделье и безответственность, в блестящую придворную жизнь — теперь юноши оказались приставлены не к игре, а к действительной службе.
Александр ею заметно тяготился, иронически замечая в письме Лагарпу, что исполняет теперь обязанности унтер-офицера. Константин ликовал. Казалось, он любил даже самую рутину однообразных обязанностей шефа полка. Существование ему отравлял лишь страх перед отцом. Если император изъявлял его полку свое благоволение, «радость великого князя была неизреченна»{137}, но такое случалось редко, гораздо чаще Константин трепетал. «Я не трусил так императора Павла, как великий князь Константин Павлович, — вспоминал один из офицеров, служивший корнетом в конной гвардии. — Услышав от придворных, что государь скоро должен выйти, он прибегал вперед, запыхавшись, к конно-гвардейскому офицеру, давал ему разные приказания, а по приближении государя к той зале сбивал с толку, оправляя солдат, крича и шепча: “Командуй!” и всегда не вовремя. Если б офицер его послушался, то был бы не только арестован, но исключен из службы»{138}.
Зная буйность нрава Константина, Павел приставил к нему под видом адъютанта пожилого капитана Измайловского полка П.А. Сафонова, которому поручил доносить «о всех действиях его высочества»{139}. Но Сафонов быстро поддался обаянию Константина Павловича, который завоевывал сердца простолюдинов с отменной легкостью, и из доносчика сделался верным слугой, так и не сообщив государю о великом князе ничего предосудительного. Константин все равно нервничал, и, возможно, напрасно. Многочисленные косвенные свидетельства указывали на то, что Павел более благоволил второму своему сыну, а не бабушкиному любимцу, которого до восшествия на престол воспринимал как соперника. После смерти Екатерины Павел практически уравнял великих князей в правах, словно бы не желая знать, кто из них наследник престола. Внешнее сходство Константина с отцом бросалось в глаза, но и внутреннее родство между ними тоже существовало — прямодушие Константина, его открытость и порывистость были императору намного ближе утонченного лицедейства Александра. Именно Константина император позвал разбирать бумаги графа Платона Зубова, последнего фаворита Екатерины, — это был знак исключительного доверия.
«Носилась молва, что недавно перед тем, как быть сговору, спросила государыня императрица у Константина Павловича: что ж, чем он подарит свою невесту? — А чем мне подарить? — сказал он. — У меня ничего нет. “Возьми из моего кабинета вот столько-то тысяч”. Великий князь и не преминул сего сделать, но получив деньги, куда же их дел? — отдал своему родителю. Все сие узнали и перевели императрице; и она, чрез несколько времени, спросила опять у него: что ж, подарил ли он чем-нибудь невесту? — Что мне дарить, она по милости вашей, бабушка, и сыта, и одета, и всем снабжена. — Да куда же ты дел взятые деньги? — Я их отдал одному нужному человеку, обремененному великим семейством и многими долгами и имеющему в деньгах крайнюю нужду. — Но кому ж такому? — О, пожалуйте, бабушка, не спрашивайте меня о том человеке; а довольно будьте уверены, что я их не промотал и употребил всуе. — Однако скажи — кто ж такой этот человек? — Долго продолжались таковые спрашивания, и, наконец, принужден был он сказать. Тогда поступок сей так тронул императрицу, что она заплакала; и таким же образом проливал слезы и великий князь; и она тотчас велела отослать цесаревичу 50 тысяч рублей. Таковой поступок и пример сыновьей любви к отцу был для всех очень чувствителен и делал Константину Павловичу особую честь»{140}.