Леонардо да Винчи, раз замеченный "Тайной вечерею", всюду окажется влияющим на своих итальянских товарищей: он смягчит дерзости резца и живописи Буонарроти, встревожит Рафаэля Санцио; позднейшим оставит он загадки на разрешение улыбок своих персонажей и гибельных для подражателей канонов его математических композиций.

    В Ватикане не переварить одной голове всего скопленного за века изобразительного материала. Эти отдельные законченности разных циклов в их массе создают споры, шумы и образную какофонию: то чувственные, то созерцательные, то натуралистично патологические мраморы издергали меня до сухожилий, и сна и здорового аппетита лишили они меня. К Рафаэлю ватиканскому приходишь после них как на отдых, эта нежная ясность, детская гениальная шаловливость с цветом и формой, то беззаботно жизнерадостная, то задумчивая и грустная, как у ребенка, разбившего игрушку и капризно наморщившего лоб, от чего он делается еще милее, - она обезоруживает вас, распускает напряженные мускулы. Как совершенный в своих силах, Рафаэль не боится ни чужих мыслей, ни композиционных канонов. Не страшно и просто было бы жить в Рафаэлевском живописном пространстве: ни один персонаж не обидел бы вас и принял бы в свою среду, и у вас не явилось бы мысли потревожить их раздумий, но не влезли бы туда ни Моисей, ни Давид и ни Пиета Микеланджело, а если бы по какой-либо ошибке они туда попали, то омрачили и разогнали бы они и "Парнас", и "Афинскую школу", и запылал бы по-настоящему "Пожар в Борго", и забилась бы в рыданиях перепуганная Донна Велата.

    Самый цвет Рафаэля без задач, без расчета составлен и уложен на места картины таким и там, где ему надлежит быть, и его не прикинешь по-иному, да и будто это я, смотрящий, его и выдумал.

    Не то старик Микеланджело в капелле Сикста.

    Он кипуч и гневен. Плафон, временем работы, отделяется десятками лет от "Страшного Суда", но молодой и старый мастер остается неумолим. Гробница Медичей во Флоренции перекликается с живописью Плафона, но есть там же, в музее, неоконченная Мадонна с книгой, круглый горельеф-мрамор, где, кроме всего, видна и самая техника мастера, нервно взвинчивающая произведение. Этот мрамор консонируется с "Пиета" в Санта-Кроче и со "Страшным Судом".

    Изобразительное новшество, которое вводит Микеланджело, заключается в его обратной перспективе построения картины…

    Здесь, на стене капеллы, все Возрождение перелилось через край. В кулак мастера зажата, скомкана история и ее смыслы и брошена на стену в корчащихся клубках извивающегося в хаосе человека.

    Это он же на плафоне сотворения человека благосклонно, пренебрежительно принимает факт своего творения. Ни христианского, ни языческого нет в этой картине, ни расы, ни нации, - это схема человека в микеланджеловском мироощущении, которому мастер не дает ни единой поблажки, ни единого сантимента… И в этом страшное "Страшного Суда" Буонарроти. Нечем и негде пригреться в картине: взбросит она вас над бездной, над Аполлоном - Геркулесом, вершащим суд (таково построение его обратной перспективы), и лети в жути пространства или падай, когда не умеешь летать!…

    Леонардо защищался анализом лежащих вне человека природных явлений, - Микеланджело в человека поселил всю кинетику природы и противопоставил себя ей.

    Отсюда - трагедия одиночества, которая давит, душит зрителя из микеланджеловского "Страшного Суда".

    Впервые, может быть, с такой силой в мировой истории возникает проблема личности, которая наполнит содержанием весь дальнейший ход социальных взаимоотношений Запада.

    Тяжело достались итальянскому Возрождению усмирение средних веков и победа над готикой!

    Я возвращался в омнибусе из окрестностей Рима. Я развлекался наблюдениями над моими компатриотами - парою молодоженов. Парочка была разъединена сиденьями. Жена, блондинка с русской миловидностью лица, понятной, может быть, только нам самим: так все на этих лицах бывает сбито кое-как - впопыхах воткнут нос, по ошибке вздернуты невпопад брови. Глаза начаты краситься синим, да краски не хватило, и туда напустили не то охры, не то просто сняли синюю краску нечистым клякспапиром, и осталось серо-сине-коричневое пятно с прозеленью, - и цвета их не опишешь. Губы - с двух разных лиц: верхняя очень веселая, с задором, а нижняя плаксится, капризит, словом, никакой типовой определенности, но трогательности, знакомой от рожденья, хоть отбавляй!

    Молодоженка сидела против меня, а ее муж - через одного пассажира, на моей скамье. Она делала какие-то сложные проекции глазами и головой: установив направление луча зрения мужа, женщина переводила свой взгляд на объект, который глаза ее мужа фиксировали. Для этого она бесцеремонно выгибала голову на соседей… Очевидно, луч зрения мужчины упирался в брюнетку у окна напротив…

    Русские, благодаря китайщине своего языка, непроницаемого для Европы, за границей обычно злоупотребляют этим.

    - Коля, отведи глаза от этой девицы! - громко, на весь вагон, сказала жена.

    - Голубушка, я же, право, смотрю в окно на развалины Каракаллы… - сказал разумно муж.

    - Как ее зовут, - меня не касается, но смотри, пожалуйста, в окно направо!

    Коля послушно повернул голову направо. Это был благонамеренный, серьезный мужчина, судя по внешности, и я не видел в нем намерения разглядывать женские лица, но ему не везло: направо он уткнулся непосредственно в рыжую красавицу с васильковыми глазами на фоне окна с развалинами. Жена ахнула.

    - Отвернись оттуда и смотри прямо на меня! - скомандовала она. Муж сделал пол-оборота головой…

    - Голубушка, ты сидишь как раз на простенке, и я не вижу никаких исторических мест… Я трачу попусту время и деньги, - выдержанно, но уже с легким огорчением сказал он, не меняя фронтальную установку головы.

    - Николай, ты хитришь, ты и сейчас скользнул глазами на мою соседку! Пойдем! - она взяла за руку мужа и повела на площадку, чтоб сойти на первой остановке.

    Я, еще не знавший семейных уз, посмеялся на эту сцену, как-то выпукло и наивно вынырнувшую на величаво мрачном фоне моих наблюдений.

    В этот же вечер я встретил эту парочку в кафе дель Грека Здесь она сидела в углу, а Коля повернут был к ней лицом и говорил ей, неожиданно для своей уравновешенной внешности, с пафосом и с дрожью в голосе:

    - Вот там, - показывая рукой позади себя, но не поворачивая головы, говорил он, - сиживал Гоголь, Николай Васильевич, окруженный русской молодежью. На том стуле, правее моего левого уха от тебя, голубушка, сидел Иванов, Александр Андреевич… Это - художник, двадцать лет писавший одну и ту же картину… Брюллов, Бруни, Иордан - все сидели, окружая великого творца "Мертвых душ". И он говорил…

    - Опять у тебя на сторону галстук, Коля… Ну, ну! Муж дернул к адамову яблоку галстук.

    - Он говорил, голубушка, об искусстве, которое только здесь, в Италии, дает…

    - Коля, ты любишь меня?

    - Да, - сказал муж.

    - Нет, правда, Коля, скажи: любишь?

    - Уверяю тебя, голубушка.

    - Я тебя всерьез спрашиваю, забудь все, что у тебя в голове, и отвечай мне по-настоящему: любишь ты меня или нет?

    Муж, округлив глаза, сказал вдумчиво и резонно:

    - Ну, послушай, дорогая, зачем бы я на тебе женился, если бы не любил тебя?! - и развел руками. Каждый согласился бы на его доводы, но я увидел из-за "Коррьере делла Сера", которым прикрывался, как заволновалась нижняя губа женщины и на глазах ее появились слезы.

    Коля растерянно шевелил усами.

    Ну, что говорить, что она была похожа на наш весенний пейзажик со свежераспустившейся березкой, что, смотря на ее антиклассическое лицо, я вспоминал все юное и простое на моей родине… Все это приторно, и потому я не продолжу дальнейших сравнений, пусть они только подразумеваются, но Коля, хотя бы, допускаю, и не подозревал об этих схожестях жены, но, тем не менее, нельзя же было так протокольно отвечать на ее образцово и классически поставленные вопросы; ну, скажи, он, хотя бы одно слово: "дорогая!" - с восклицательным знаком, или еще проще, одно междометье: "Ах…" - и многоточие, да, наконец, ничего не говоря, поцеловал бы, несчастный, ее руку по счету вопросов… Тем более рука у нее была красивая и не испорченная маникюрами…