Помещение масонского здания на Мясницкой, с тайниками в стенах, как ни старалось московское Общество любителей приспособить под художественную школу, оставалось чрезвычайно неудобным для этой цели и по свету, и по объему помещений, а главное, масонская ли чертовщина не была еще выкурена нашим табаком, но как только по винтовой лестнице вступал я в круглый мрачный зал курилки, так падало мое настроение и для работы становилось кислым. Курилка была нашим местом сборищ, отдыха и развлечений. Только И. Мясоедов мог доплевывать до ее потолка и даже убивать на нем муху. Мускульный спорт у нас начался с Мясоедова, - в те дни он уже свертывал узлом кочерги истопников, на расстоянии всей курилки тушил свечу, спертым дыханием выбивал серебряный рубль из стакана. Красивый был юноша, в особенности до перегрузки мускулов атлетикой. Он любил свое тело, и одно удовольствие было порисовать с него, - так он нарядно подносил каждый мускул.

    Сын передвижника-основателя Г. Мясоедова, Ваня, очевидно, по наследственному контрасту предался античной Греции. За Мясоедовым группировалась молодежь "чистой красоты", как она себя именовала.

    Курилка была всегдашним вертепом дыма, споров и песен. Долго потом не мог я слышать без содрогания мелодий, напетых до заноз в ушах курилкой. Именно эти, нутряные, всероссийские напевы почему-то остро напоминали мне о многом, потраченном впустую времени и о мазках на натурщиках.

    В курилке был и буфет, где близорукая кормилица наша, Моисеевна, разливала в жидкое молоко жидкий чай и отпускала бутерброды с колбасой. Во дворе, в подвальном помещении, она же кормила нас обедами: многие из выживших после этих обедов моих товарищей, отделавшихся только язвами и катарами желудков, не помянут добрым словом эти "два блюда за пятиалтынный" и за "одиннадцать - без мясного".

    В курилке завязывались политические и академические узлы. Отсюда сбродным маршем выступали мы на демонстрации протестов с "долой" и "да здравствует" под казачьи нагайки, кончавшиеся загонами нас в манеж и выгонами нас оттуда, с передачами в негласное ведение старших дворников наших местожительства…

    Здесь происходили товарищеские суды, да и буквальные драки хотя и редко, но имели свое место в этом масонском логовище.

    И вот, когда доберешься, бывало, вечером к себе в комнату, так покажется, будто в гости к себе пришел, и за скрипку схватишься, и за альбомы рабочие, и за письма, лишь бы охорошиться чем-нибудь. И мятый самовар приятен, и стук швейной машины за стеной не мешает…

    Долго не придешь в себя, пока не откопаешь в хмельном дне неплохо сделанное дело либо хороший поступок.

    Архитекторы работали в верхнем этаже. Они отличались костюмами и развязностью в обращении с нами. "Мастерами резиновых шин" звали их живописцы: будут-де побрызгивать они на нас, пеших, грязью. Действительно, со второго курса они пристраивались к делу, курили "Зефир" и обедали в "Баварии".

    - Черт меня побери, не перейти ли мне на архитектуру? - скажет иной раз поколебленный живописью товарищ.

    - Иди (имярек)! Курятник губернатору выстроишь, медаль заработаешь, на купчихе женишься… - ответит ему товарищ.

    Перебежчики фронта бывали, но живописцы зло клеймили таких ренегатов, за резиновую шину продавших живопись.

    Говоря по совести, отношение наше к ним потому было таким, что ничем архитекторы нас не радовали с верхушки: отмывки, промывки замусленных акварелью проектов классического репертуара, а на улицах мы видели осуществленными работы их учителей вроде Ярославского вокзала и купеческих особняков в "медвежьем стиле средневековья", - так прозвали мы Морозовский особняк,

    Скульпторы были ближе к нам, они тоже непосредственно производили вещи и тоже, как и мы, большого спроса на себя не имели. Правда, у них была лучшая увязка с архитекторами. Задумает строитель, для желающего отличиться купца, фигуры сверхъестественные на фасаде поставить и, чтоб подешевле обошлось, пригласит молодого скульптора старшего курса для выполнения. И начнут тогда архитектор с купцом из юноши жилы вытягивать: и то не так, и этак плохо, а чтоб было здорово! Запивал обычно молодой скульптор с горя. Пил ведь когда-то Коненков горькую, и, я уверен, не без этой причины.

    Из скульпторов я запомнил Козельского с лицом Гоголя, с чудесным украинским выговором, остроумного, с надрывным юмором, - он был вожаком классического направления через Микеланджело. А.Матвеев, бывший тогда же в училище, колебался между Трубецким и французом Роденом и своей обособленностью влияния на товарищей не имел.

    Жили мы иногда пачками. Вспоминаю наше сожительство вчетвером в одном из переулков Сретенки.

    Дом был деревянный, во дворе - одна из развалин, которые тогда доживали московский наполеоновский век. Из лабиринтов коридора с уступами и подъемами входили мы в нашу угловую комнату с живым полом и рваными обоями. Четверо козел, стол и табуреты делали пустующим наше жилье, несмотря на разбросанные вдоль стен орудия нашего производства. Ввиду случавшихся раздавливаний этюдников и тюбов с красками выкладка подобных предметов на середину помещения воспрещалась.

    Углы наши сосредоточивались возле кроватей-козел и по направлениям стран света.

    Для живописи у нас были приоконные места, двусветность комнаты способствовала этому.

    За стеной находились: столовая хозяйки Агафьи Парамоновны, почтальонши, за ней спальня ее с почтальоном и комнатка ее сестер - предметов вздохов некоторых из нас.

    К углу наружной стены нашей примыкала полутемная конура двух девиц-профессионалок: толстой, добродушной хохотуньи Ксюши и костлявой, романтической мечтательницы Калерии - Кали, как ее звали в обиходе. Девицы состояли на собственном промысле с приглашением кавалеров на дом или в номера "для приезжающих". За их конурой была кухня, где часто случалось видеть одну из девиц, в безделии жующую черный хлеб в ожидании окончания "работы" подруги.

    По какому-то, верно, квартирному такту нам они никогда не пытались предлагать себя, а может быть, тут примешивалось и другое соображение. Дело в том, что частенько гости попадались скандальные, и для их выпровождения девицы через хозяйку прибегали к нашей помощи, что мы и проделывали с рыцарским самоотвержением для защиты чести дома.

    Может быть, благодарность за это и благородила в глазах девиц "господ художников" настолько, что дальнейшие отношения считались просто недопустимыми.

    Иногда в сумерки, в наше и их межвременье, постучит к нам в дверь за "одолжите папиросочку, свои все вышли" одна из них, а мы, уже уставшие от споров об искусстве, рады любому свежему человеку; уговорим пришедшую посидеть с нами.

    Ксюша была трезва мещанской мудростью:

    - До двадцати одного поработаю и больше ни-ни… Выйду замуж за степенного, пожилого человека у себя на родине, чтоб и семья, и дом, и коровушка… Где? что? - в услужении в Москве жила, а там докопайся!… Здесь все концы в воду схороню!… Я ведь по хозяйству здорово умею: у тети еще девочкой весь двор содержала… Вот погодите, господа художники, на Калины именины я обязательно пирог с вязигой испеку и вас, если не побрезгуете, угощу, да, да! Вот посмотрите, правду ли я говорю, ей-богу!… - И Ксюша смеялась звонко, с надеждой, что все сбудется в жизни так, как сна распределила.

    Калерия была иной. Она была не проста: по жестам, взглядам у нее замечались черты хорошей школы по уловлению развратников, и у нее чувствовалось необходимое к тому если не презрение, то во всяком случае равнодушие к самцам. Если Ксюша мечтала о доме с детьми и с коровой, Каля решала иначе: уж если опозорилась жизнью такой, так из этого надо дело сделать; она определила себе цель: действовать в городе и выбраться на вершину содержанческой карьеры: с каретой, с бриллиантами, а главное, непременно с красивой горничной в кружевном чепце и в переднике, и чтоб она "вместо друга закадычного" была при ней.