— Вот уже шесть дней, что тебя нет!.. Какая-нибудь новая буржуазка? А…
— Поверь, что нет, — сказал Казаль. — Я ложился в одиннадцать часов, так как чувствовал себя утомленным.
— Это хорошо на тебя подействовало, — продолжал тот, — прекрасный цвет лица, свежий взгляд, все хорошо. Ты готов?
Дело в том, что уже в течение многих лет Казаль не был так хорош, как теперь, и никогда еще ощущение физической жизни не было в нем так сильно. Гулявшие в это утро по аллеям Bois элегантные дамы, увидя его, когда он проезжал верхом, говорили друг другу:
— Он удивителен, этот Казаль, ему всегда на вид двадцать пять лет!
Когда романическая любовь заставляет молодеть профессиональных кутил, вторая и самая могучая причина, хотя и вполне противоположная этому самому романтизму, кроется в том, что они внезапно отказываются от всех излишеств. Тогда в их физиологии происходит нечто вроде ненормального оздоровления. Истощающие утомления ежедневных кутежей сменяются экономией сил, обновляющих всю мужскую энергию, и — такова ирония природы — тот, у кого происходит это обновление, ощущает его под видом чувственной радости.
Никогда еще езда, не на спокойном Боскаре, а на Темерере — от Ромео и Фишю Рос, — самой горячей из его лошадей, не доставляла ему такого удовольствия, и когда оба друга вернулись на улицу Lisbonne, у Казаля был прекрасный аппетит, между тем как пьяница еле прикасался к чудным кушаньям, приготовленным артистом-поваром, унаследованным Раймондом от отца. Но в веселости молодого человека есть также и другая более благородная причина, чем грубое давление силы и здоровья. Накануне в разговоре с г-жею де Тильер он уловил намек на предполагаемую поездку в магазин улицы Мира и дал себе слово подстерегать карету, которую уже так хорошо знал. У всякого переступившего за тридцать пять лет человека самым верным признаком страсти является радость, которую доставляют ему школьнические проделки, а особенно если он ярый и убежденный позитивист, что проявляется в больших кутежах, так же как в делах и политике. И вот Раймонд, как жаждущий элегантности провинциал, прогуливается между Вандомской площадью и авеню де l'Opera, проникая взглядом поочередно во все магазины. Его сердце бьется сильнее, сквозь витрину он узнает Жюльетту. И он входит, чтобы поздороваться с ней; лицо его сконфужено, как у пойманного в обмане ученика. Но так как она не рассердилась, он проводил ее до кареты, и это наполнило его детским счастьем, которое не оставит его во весь день. Позднее, когда он будет фехтовать в клубе на Вандомской площади, пусть любуются его игрой артисты фехтования, пусть критикуют его гигиенисты за то, что он злоупотребляет упражнениями, пусть другие постоянные посетители, лежа в своих костюмах на красных диванах, продолжают свои обычные споры о французской методе и итальянской; он же будет мечтать только о белокурой головке, наклоненной при прощании с ним у окна кареты, и вечером у г-жи д'Арколь он опять будет мечтать о ней и останется дольше в надежде увидеть появление этой самой белокурой головки с ее глазами, такими нежными, что они сводят его с ума, и вместе с тем полными сдержанности и проницательности, удерживающей его на краю признания. Но Жюльетта не появляется, а вместо того чтобы идти утешаться к Филиппу или в клуб, Раймонд, рассуждая сам с собой, возвращается один на улицу Lissbone.
«Я все-таки слишком наивен… Из двух одно: или она кокетка, или же у нее есть ко мне какое-нибудь чувство. В обоих случаях следовало бы действовать. Каждый вечер я говорю себе это, а на другой день поддаюсь очарованию ее прелестного взгляда. Я себя больше не узнаю. Но что же?.. Никогда еще я не встречал кого-нибудь похожего на нее… Нечего говорить, когда она тут, я становлюсь таким ничтожным, ничтожным. А она?.. Если бы я ей не нравился, то разве стала бы она принимать меня, как она это делает три или четыре раза в неделю?.. Она знала, что сегодня вечером я должен был быть у герцогини, при мне ее приглашали. Почему она не приехала?.. Сегодня в ее глазах было что-то грустное, как будто какое-то страдание. Однако же я узнавал о ее жизни. В ней нет ничего, положительно ничего, ни тени какой-нибудь истории… Что же заставляет ее непрестанно отступать, как будто она борется с какой-то мыслью?.. Какой мыслью? Да, ведь это очень просто. Она любит меня, но не хочет любить. И так отложим до завтра…»
…Да. Какой мыслью? Молодой человек засыпает с этим вопросом, на который его глубокое знание женщин позволяет ему дать себе чудный ответ, убаюкивающий его беспокойство. Он прав, объясняя таким образом непостоянство, подмечаемое им в манере Жюльетты держать себя. Но, полагая, что эти постоянные перемены в ее сердце, заставляющие ее то поддаваться ему, то вновь уходить в себя, происходят от религиозных убеждений, от желания сохранить свое светское положение, от страха перед его характером и верности памяти трагически погибшего мужа, он ошибался. Эта мысль, которая не останавливаясь росла в сердце, уже сдвинутом незаметным наклоном с намеченного волей пути, была мыслью о приближавшемся с каждым часом и каждой минутой возвращении де Пуаяна… Еще пятнадцать дней или десять, еще пять, и он будет здесь, и ей придется объяснить ему, каким образом она допустила такую близость с этим новопришельцем, — и каким еще! — ни разу не упомянув в письмах его имени, пока, наконец, после стольких сомнений, откладываний, невинных и вместе с тем преступных слабостей осталось всего лишь два дня, потом один, потом несколько часов…
…. Ах, как было тяжело переживать эти последние часы, когда пугавшее ожидание так мучительно сливалось с угрызениями совести за то, что она допустила, сама не отдавая себе отчета в том, как это произошло. Если бы она говорила обо всем раньше, то это не имело бы ни для него, ни даже для нее, такого значения… Завтра Генрих войдет в эту маленькую гостиную, где еще сегодня был Казаль. Что она скажет ему? Почему она с первого же вечера предвидела это затруднение и почему, предвидя его, допустила такой острый конфликт… Если она скажет отсутствовавшему правду, то в каких выражениях опишет ему пережитые ею оттенки чувств, заставившие ее совершить ряд поступков, которые, как она знала заранее, не могли нравиться де Пуаяну, и совершить их, не сообщая ему ничего? Да знает ли еще она сама эти оттенки? Смеет ли она со своей обычной искренностью заглянуть в свою душу? Нет. Она слишком боится открыть в ней нечто такое, что, — как она знает, — скрывается в ней. Если же она будет продолжать молчать, то может ли она надеяться, что любовник ее не узнает, что она принимает Казаля, — если не так часто, как д'Авансона, Миро и некоторых других, то по крайней мере почти регулярно? «Ее любовник…» Она повторяет себе эти два слова, как будто желая вновь усвоить утерянное с некоторых пор сознание того положения, в котором заключалась опасная тайна и вечное обязательство ее жизни. И она пытается вновь овладеть собой, понять по крайней мере, под каким влиянием она с каждым днем все больше и больше втягивалась в водоворот, приведший ее к настоящему положению. Тщетно доказывала она себе, что в течение этих нескольких недель, промелькнувших, как ей казалось теперь, со сверхъестественной быстротой, Раймонд не произнес ни одного слова, которого не мог бы слышать де Пуаян; тщетно устанавливала факты, указывавшие на то, что отношения ее с молодым человеком сводились лишь к невинным визитам и официальным встречам в театре или у г-жи де Кандаль; тщетно твердила себе, что она ни на одну минуту не нарушила своих прав независимой женщины; тщетно внушала себе мысль, что, принимая молодого человека с такой плохой репутацией, она хотела лишь оказать ему благодеяние, — все эти парадоксы совести, казавшиеся ей такими правдоподобными, рушились перед необходимостью совершенно простого объяснения.
Почему же ожидание было так мучительно для бедной женщины, что весь день, предшествовавший возвращению того, кому она навсегда отдалась, она провела в постели в самых жестоких нравственных муках?.. Сквозь занавеси этой запертой комнаты еле проскальзывает луч света. Она лежит и смотрит открытыми глазами… Виски стучат от ужасной мигрени… На что она смотрит? И какая буря клокочет в ее взволнованном сознании? Среди глубокой тишины стук в дверь заставил ее вздрогнуть. Вошла Габриелла, которая, узнав от г-жи де Нансэ о возвращении Генриха де Пуаяна и о мигрени свой подруги, захотела видеть последнюю. Графиня села возле кровати. Она берет горячие руки Жюльетты и говорит ей с тем инстинктивным любопытством, которое всегда примешивается к жалости даже у лучших друзей: