— Дурачки!.. Косолапики!.. Драться-то не умеете! — При этом она топала ногами, обутыми в материны ботинки, и показывала язык.
Ей несмело и застенчиво, потряхивая русыми косичками, вторила Тонька Плакса. Она всегда следовала за своей подружкой, пользуясь ее защитой.
— Давай их поколотим, — предлагал Саше решительный и драчливый Егорушка, подступая к девчонкам. Лицо у него горело от обиды.
— Да ну их! — Саша пренебрежительно махал рукой. Как бы девчонки ни дразнились, Саша редко выходил из себя. И притом он знал, как опасно связываться с ними. Поднимут такой рев, словно их режут.
— Нагулялись, гулены!.. — ворчливо осведомлялась мать, когда сыновья возвращались с улицы: Саша в старом укороченном отцовском пиджаке, а Витюшка в пальтишке, сшитом из материной юбки, оба по уши в снегу.
— Нагулялись, — сипло отвечал Саша, дуя на озябшие кулаки.
Теперь скорее к отцу на печку. Устраиваясь рядом с отцом, Саша чувствует, как снизу, сверху, с боков — отовсюду в него струится тепло. Сердито гудит, завывает ветер в трубе — кто-то, наверно, там живет, черный, мохнатый и злой. Где-то в углу стрекочет сверчок. Сколько ни искал его Саша в мшистых пазах стены, не мог найти. Умел сверчок прятаться, невидимкой звонко распевать свои песни. И днем и ночью, в любую погоду…
Зимой в избу к Чекалиным зачастили соседи, родственники. Сидели они долго, порой до первых петухов. Плавал у потолка сизый табачный дым, тускло светила надяетолом пятилинейная лампа, свистел ветер за стеной, и вьюга била в окна, а люди все не расходились, шумели, спорили…
Свесив черноволосую голову с печки, Саша слышал, как мать, волнуясь, размахивая руками, говорила:
— А как же нам, безлошадным… в батраки к Кувшиновым наниматься?..
— Земля наша скудная. Без побочного заработка не проживешь, — негромко, рассудительно произносил дядя Митя.
— Не проживешь… — поддакивал Тонин отец, теребя рыжеватую бородку.
— Не проживешь! — пронзительно кричал дед Пупырь, вращая водянистыми круглыми глазами. Он соглашался с каждым, кто говорил и «за» и «против».
— Подождать надо… Успеем хомут надеть!.. — выкрикивал из угла бывший торговец Авдюхин.
— Подождать… — снова кричал дед Пупырь. Саша внимательно следил за спорящими.
«Кто же кого перекричит?..» — думал он. На стороне матери и отца большинство в избе. Саша тоже с ними. Хотя многого он еще не понимает…
— Трудно, Надя, повернуть наше крестьянство, — говорил отец, когда они оставались дома одни. — Народ в Песковатском закоренелый, упрямый, больше от города кормится, чем от земли.
— Повернется, — уверенно отвечала мать. Распуская на ночь свои длинные темно-каштановые косы, она беспокойно ходила по избе. Подойдя к сыновьям, оправляла сползавшее на пол одеяло.
— Ты еще не спишь? — удивлялась она, видя, как блестят в темноте Сашины глаза. — Спи… тоже… колхозник мой. Сна на тебя нет. — И, словно отвечая и мужу и своим мыслям, подойдя к столу, говорила: — Разве нам без колхоза наладить свое хозяйство? Лошадь купить и то силушки не хватает.
Мельком — сон уже овладевал им — Саша слышал: отец тоже соглашался, что другого выхода нет. Ночью отец несколько раз вставал, закуривал — наверно, продолжал думать о колхозе.
Вскоре — было это весной 1930 года — страшное событие произошло в Песковатском.
Вечером мать пошла в сельсовет на собрание инициативной группы по организации колхоза. Когда в помещении сельсовета собрался народ, кто-то поленом сшиб с потолка лампу, и в наступившей темноте сразу несколько голосов завопило:
— Бей их!.. Долой колхоз!..
В суматохе не растерялся только приехавший из района представитель райкома партии Калашников. Он вышиб раму, выскочил на улицу и стал стрелять, подняв тревогу.
Мать отделалась легко, испугом. Наутро стало известно, что председателя, оставшегося ночевать в помещении сельсовета, ночью зарезали, нанесли ему тридцать две ножевые раны.
В селе подозревали сына местных богатеев Кувшиновых, Кирьку Барина. Незадолго до этого он ходил пьяный по селу, в расстегнутом пиджаке из жеребячьей кожи, в хромовых сапогах и похвалялся, что скоро наступит новая жизнь… Какая — он многозначительно умалчивал.
Неспокойно было и в других деревнях.
— Надежда, береги себя, у тебя же дети, — умоляюще говорила бабушка. Ее пугала поднявшаяся народная волна, которая стремительно, как река во время ледохода, ломала весь привычный, установленный веками уклад жизни в деревне. Пугало, что сноха первая вступила в колхоз, что она, словно незамужняя, участвует в хоровом кружке, выступает в спектаклях и не боится наперекор старикам подать голос на сходке.
Свекор тоже беспокоился. Вместе со средним сыном, Дмитрием, он по-прежнему работал в кузнице. И до него дошли слухи, что кулаки угрожали Надежде, хотели расправиться с ней.
Он пришел к невестке мрачный, суровый. Долго сидел, поглаживая черную жесткую бороду. Но ничего в глаза не сказал, только старшему сыну посоветовал:
— Смотри, Павел, озлобленных много в селе. Плетью обуха не перешибешь.
Павел Николаевич молчал. Мать же только посмеивалась. Ее нелегко было застращать.
На сходке составили приговор: кулаков в селе лишить избирательного права. Проголосовало за это больше половины сельчан. Остальные воздержались, боязливо поглядывая на кучку богатеев, сидевших отдельно во главе с кряжистым, насупленным, как филин, стариком Кувшиновым.
На следующее утро милиционеры увезли в город всех Кувшиновых, кроме Кирьки Барина, не ночевавшего в тот день дома. В селе стало спокойнее.
На похороны председателя сельсовета собралось все село. Саша вместе с отцом шел вслед за оркестром, потрясенный траурными звуками словно рыдающих медных труб. Рядом шла мать. Саша видел ее посуровевшее за эти дни лицо, упрямую складку на лбу.
Впереди комсомольцы несли обитую кумачом крышку гроба и наскоро сделанные из хвои зеленые венки. Сзади тянулась длинная вереница людей.
Перед свежей могилой, желтевшей сырой глиной, выступали с речами приехавшие из района представители. От бедняков Песковатского сказала речь Надежда Самойловна. Саше запомнились ее первые слова:
— Погиб человек за Советскую власть…
Голос ее звучал гневно, звонко, на щеках горели красные пятна. Кругом толпились люди, много людей, молчаливых, угрюмых.
Прошел месяц. Председателем сельсовета в Песковатском была выбрана Надежда Самойловна Чекалина.
— Не устоять твоей матери, — говорили Саше на улице Егорушка и Степок, очевидно повторяя слышанный дома разговор. — Малограмотная она.
— Устоит, — отвечал Саша, насупившись, готовый в случае чего и с кулаками вступиться за мать.
Особенно злила его Зинка. Подперев руками бока, она дразнилась:
— Председательшин сынок… Мазай… Мазай…
— Смотри, зубастая! Худо будет, — не выдерживал Саша, показывая ей кулак. Темные глаза его гневно сверкали.
Мазаем в селе звали Сашиного отца за его охотничьи наклонности. Теперь это прозвище, как репей, прилипло и к Саше.
Прочно пристало и к Тоне ее прозвище — Плакса.
Саша хмурился, когда Тоню дразнили такой обидной кличкой.
— Маленькой ее так прозвали дома, — объяснял он Витюшке. — А теперь она не плачет. Нос ей вчера расквасили ребята, и то не заплакала.
Тоня дичилась в компании, помалкивая и держась в сторонке, но охотно водилась с Сашей. Тем более что ее отец, пастух, горой стоял за Надежду Самойловну, первым поддерживая ее на собраниях.
— На Шуркиной матери колхоз держится, — поясняла Тоня девочкам, широко раскрыв голубые глаза и разрумяниваясь. При этом две круглые ямочки проступали у нее на пухлых щеках.
Саша заметно отличал ее от других девчонок.
— Хочешь черемушки? — предлагал он Тоне, когда они оставались вдвоем.
Тоня морщилась:
— Терпкая она очень…
Но все же Саша забирался на черемуху и набивал карманы пахучими черными ягодами. Потом вдвоем у погребца рядом с Сашиным домом они устраивали пир. Тоня деловито расставляла на бревнах разноцветные черепки, усаживала своих самодельных кукол, подметала вокруг мусор. Саша выкладывал из кармана черемуху, приносил с огорода стручки гороха, бобов.