* * *

На обратном пути, в самолете, я узнаю, что появились какие-то сложности с проведением беседы с Леонидом Брежневым во второй половине дня. Мне сообщают, что он свяжется со мной, когда я приеду в Москву.

В наших кремлевских апартаментах должен состояться частный завтрак. Войдя в переднюю, я застаю членов французской делегации в крайнем возбуждении: Брежнев, кажется, отказывается от встречи. Слишком хрупкие латинские нервы не выдерживают таких сюрпризов. Мои сотрудники набились в мой кабинет.

– Вы не должны это допустить! Журналисты уже в курсе. Они передают в Париж, что Брежнев наносит нам оскорбление!

– Откуда исходит эта новость? – спрашиваю я.

– От советской делегации. Кажется, Брежнев сам нам позвонит.

Мое сердце бьется медленнее, как всегда в кризисных ситуациях – малых или больших, и это помогает мне контролировать свои реакции. Почему такое волнение? Если Брежнев отказывается – значит, есть на то какая-то причина. Если эта причина оскорбительна для меня, я уеду – и дело с концом! Если отказ оправдан, ему придется объясняться, но это уже проблема советской стороны.

Действительно, один из членов советской делегации просит меня принять его. Он сообщает, что господин Брежнев желает переговорить со мной по телефону.

Нас соединяют.

Брежнев произносит по-русски несколько слов, которые я не понимаю. Затем подключается переводчик:

– Генеральный секретарь приносит свои извинения. Он плохо себя чувствует. Он был болен уже вчера, но хотел встретить вас в аэропорту. Он простудился и плохо спал этой ночью.

Я слышу, как они о чем-то говорят.

– Господину Брежневу необходимо отдохнуть сего дня. Он просит вас в порядке личного одолжения (я фиксирую формулировку) согласиться на изменение в ва шей программе. Осмотр Бородина намечен на пятницу, но вы могли бы съездить туда сегодня во второй полови не дня. Тогда мы перенесли бы сегодняшние переговоры на пятницу. Господин Брежнев просит вас согласиться на это, так как сильно утомлен.

Он настаивает, и его объяснение выглядит вполне убедительным. Я догадываюсь, как это воспримут мои сотрудники, которые, в свою очередь, будут думать о реакции средств массовой информации: «Вам ни в коем случае не следовало соглашаться, посмел бы он так поступить с де Голлем! Брежнев мог бы выдержать часовую беседу!»

В моем распоряжении три секунды для того, чтобы принять решение. Пытаюсь взвесить: «за» – диктует жизнь, «против» – требует власть.

Я даю ответ:

– Согласен перенести переговоры на пятницу. Надо проследить за реакцией прессы. Она, конечно же, будет негативной. Вам надлежит дать объяснение, почему встреча перенесена, сказать о причинах этого и взять на себя ответственность за изменения в программе. Пере дайте господину Брежневу, что я желаю ему хорошо от дохнуть и поскорее поправиться.

* * *

Таким образом, из-за этих осложнений я отправился во второй половине дня в Бородино.

Я сам, еще на этапе подготовки визита, выразил желание посетить поле битвы у Москвы-реки, которое русские называют Бородинским. Насколько мне известно, никто из глав французского государства не бывал в Бородине с тех пор, как в августе 1812 года Великая армия ценой кровавых потерь силой проложила там себе путь на Москву.

Мне хотелось воздать должное нашим соотечественникам из Пуату или Пикардии, которые пешком прошли по Европе и проникли в глубь России. Они сражались храбро и жестоко в течение долгого дня, считая его решающим, но сумели лишь прогнать с поля боя поредевшие русские полки, отступившие, чтобы перестроиться и стать неуловимыми.

Я пригласил сопровождать меня начальника генштаба генерала Ван-Бремера, который в двадцать лет был депортирован в Германию, – человека, отличающегося уравновешенным и прозорливым умом и исключительным чувством собственного достоинства. Кроме того, я попросил приехать из Парижа генерала Даву д\'Ауэрштедта, в то время он был директором Музея армии. Мне хотелось, чтобы в Бородино меня сопровождал представитель одной из известных французских фамилий времен Империи.

В романе «Война и мир» Толстой создал поразительную картину Бородинского сражения. Он как одержимый работал над посвященными сражению главами в комнате со сводами – своем кабинете в Ясной Поляне, собрав все относящиеся к сражению документальные материалы.

Ничто не ускользнуло от его внимания: ни цвет лацкана на мундире, ни вид гноящегося обрубка человеческого тела, разорванного ядром, ни стон, слабый стон умирающего в муках, взывающий об утешении.

Летом я специально перечитал эту часть романа, изданного «Плеядой», и проследил по карте передвижение войск.

Мы вышли из машины. Перед нами открывался вид на поле сражения; оно было совсем не таким, как я рисовал его в своем воображении: гораздо меньше, не такое холмистое, человеческий голос доносится с одного конца поля на другой.

Я направился к небольшому кургану, на котором теперь установлен мемориальный обелиск. Отсюда Наполеон следил за ходом сражения, не отнимая подзорной трубы от глаз и подняв воротник сюртука, так как у императора был насморк.

Под осенним солнцем все вокруг словно вновь оживало, пейзаж стал буколическим. Слева перед нами возвышался центральный курган, где располагался знаменитый редут, ощетинившийся стволами русских пушек; он играл решающую роль во всем сражении. Сейчас это лишь небольшой пригорок, высотой в несколько метров; чтобы взобраться на него, нужно сделать всего десять шагов.

Мысленно воображаю последнюю атаку, крики, дым, вспышки пламени по всему горизонту. Справа, в березовой роще, польская конница Понятовского совершает продолжительный кружной маневр. Слева горизонт чист. По рельефу местности нетрудно угадать, где были укрытия, в которых солдаты, втянув головы в плечи, ждали приказа к наступлению. За ними, в тылу, стояло подкрепление, сформированное из итальянской гвардии Эжена Богарне.

Вдали от нас, за пределами видимости, находилась деревня Горки, где в тени дома на лавке, покрытой ковриком, сидел, вытянув вперед свои короткие ноги, Кутузов. Оттуда, как пчелы из улья, разлетались во все стороны его адъютанты, развозившие приказы сдержать, а затем измотать наступающих французов, – до тех пор, пока ему не пришлось смириться и дрожащими от унижения губами и со слезами ярости на выцветших глазах отдать приказ об отступлении.

В нашем распоряжении – всего один час, потому что нужно было вернуться вовремя, чтобы присутствовать на спектакле Большого театра во Дворце съездов. Мы ехали в Москву в сгущающихся сумерках. Машина бесшумно катила в Кремль.

* * *

Только в пятницу, в конце нашей последней беседы, Брежнев сам поведал мне истинные причины изменения программы. В интервью, с которым я в среду выступил по первому каналу французского телевидения, я не стал намекать на состояние здоровья Брежнева, а службе информации французского посольства было дано твердое указание также соблюдать конфиденциальность, что и было выполнено.

В конце моего пребывания пресса подчеркнула «деликатность», проявленную французской делегацией. Однако в информационном обществе такого рода запоздалый комплимент не мог стереть первоначальное неблагоприятное впечатление.

Что же запомнится из этих дней? «Оскорбление», нанесенное Брежневым? Или же более реалистическое понимание того, что, если не считать некоторых деталей, в рамках франко-советского сотрудничества, чью траекторию тщательно и осмотрительно формируют обе стороны, события развиваются так, как того и следовало ожидать? Если только не просочится и не разнесется мгновенно, как молния, информация об истинном состоянии здоровья Брежнева. Но я тут буду ни при чем.

* * *

Четыре года спустя, в апреле 1979 года, Леонид Брежнев вновь встречал меня в аэропорту Шереметьево. На этот раз все было скромнее. Уже без школьников. Это был рабочий визит. Я гадал, приедет ли Брежнев в аэропорт или же пришлет кого-нибудь вместо себя, так как слухи о плохом состоянии его здоровья распространились во всем мире. Он часто отменял визиты к нему из-за рубежа.