То, что один из ведущих немецких либералов незадолго до того, как кризис достиг своей высшей точки насилия, побывал в Праге, возможно, было излишним, но это никак не могло повлиять на отношения между Прагой и Москвой. Готовность руководства Федерального банка на месте вести переговоры о расширении двусторонних отношений, после того как летом 1967 года наконец-то открылись торговые представительства обеих стран, ни в коей мере не носила враждебный характер по отношению к другим государствам. Встреча Эгона Бара, в то время начальника отдела планирования в руководимом мной министерстве иностранных дел, с чехословацким министром иностранных дел Иржи Гаеком во время его остановки в аэропорту во Франкфурте-на-Майне была вызвана оправданной заинтересованностью в получении информации, и ничем больше. Однако из всего этого сконструировали нечто в высшей степени предосудительное. СДПГ также пришлось выслушать кучу бессмысленных упреков.

То, что социал-демократы в моей стране так же, как и в других странах, восприняли планы строительства «социализма с человеческим лицом» с большой симпатией, не могло никого удивить. Службы, специализирующиеся в получении секретной информации, разумеется, знали, как неукоснительно немецкие социал-демократы придерживались принципа невмешательства. Стремление к восстановлению чехословацкой социал-демократии (за самое короткое время возникло более трехсот местных организаций) нами ни в коей мере не поощрялось. Не все понимали, что там, где превыше всего была европейская ответственность за судьбы мира, социал-демократическая солидарность отступала на второй план.

* * *

Известие о военной интервенции стран Варшавского пакта застало меня на борту судна у берегов Норвегии. Я вылетел в Осло, а оттуда на самолете бундесвера в Бонн. Мои сотрудники в министерстве иностранных дел и в правлении партии так же, как и все, кого я встречал в те часы, были потрясены тем, что свободолюбивые порывы Пражской весны были раздавлены гусеницами танков. Я был подавлен и сгорал от стыда, что в карательной акции участвовали немецкие солдаты из Народной армии ГДР. Их численность была невелика, но сам по себе этот факт возмутил меня больше, чем моих консервативных коллег, считавших, что от коммунистов ничего другого нельзя было и ожидать.

Вождь румынской партии Николае Чаушеску, который уже после этого потерял рассудок и своим правлением повел страну к гибели, в то время выгодно отличался от руководителей других стран Варшавского Договора. Он отказался от участия в интервенции и оставил солдат в казармах. 21 августа на митинге под открытым небом он осудил вторжение. Во многих столицах его послы на крайний случай прощупывали возможность получения конкретной помощи. Чехословацкие оппозиционеры пришли к выводу, что Румыния избежала интервенции потому, что она продемонстрировала свою готовность к обороне. По поводу практического применения этого тезиса реформаторы, что, впрочем, неудивительно, не смогли прийти к общему мнению.

В первые же дни после вторжения я случайно встретил пражского друга по стокгольмским дням. Вальтер Тауб снова вернулся к своей профессии актера и с успехом выступал на немецкой и австрийской сцене. Как и большинство интеллигенции, он был на стороне реформаторов. Будучи коммунистом, он со слезами на глазах спросил меня: «Неужели ни от кого в мире нельзя ждать помощи и неужели Европа это стерпит?» Я понимал тех, кто так воспринимал происшедшее, но ничем не мог им помочь. И уж совсем я был бессилен, если в своей беде и отчаянии они ожидали от западного союза нечто такое, для чего он не был создан.

Слов в эти дни было много. Но разве существовала разумная альтернатива курсу разрядки? В Бонне мы себе сказали, выйдя за рамки руководящих кругов моей партии, что возврат к временам усиленной конфронтации не поможет ни Чехословакии, ни кому-либо еще.

Я не дал себя вовлечь в кампанию по критике пражских реформаторов. Уж немцам-то, во всяком случае, не пристало обсуждать вопрос, достаточно ли стратегическим было их мышление и тактически грамотными – их действия. Кроме того, из подобных рассуждений редко получается что-то путное. Кому охота руководить столь широким движением за реформы, кто может направить в одно русло столь многообразные стремления к свободе? К тому же когда речь идет о народе с такими свободолюбивыми традициями?

Секретарь словацкой партии Александр Дубчек, сменивший в январе 1968 года в Праге руководителя компартии Новотного и опиравшийся на поразительный культурный подъем двух предшествующих лет, всплыл на гребне волны симпатий и доверия. Его сместили и заставили замолчать вероломные товарищи по партии, действовавшие сообща с соответствующими советскими органами. Как милостыню, он получил место посла в Анкаре, а позднее жил в изоляции под Братиславой. Мне импонировала его гордая стойкость. Он остался коммунистом, но самоотречения от него не добились. Когда его обвинили в сомнительных политических связях, он совершенно справедливо сослался на меня, сказав, что ради честного компромисса и делового сотрудничества он тоже приложил бы свои усилия. Ему не позволили это сделать.

ЧССР превратилась в отстающего партнера в области политических отношений между Западом и Востоком. Премьер-министр Румынии Ион Георге Маурер, этот интересный, всегда сыпавший остротами человек, как-то зло пошутил, сказав, что Чехословакия – самое нейтральное государство в мире. Почему? Да потому, что она не вмешивается даже в свои собственные дела.

ЗАПАДНАЯ И ВОСТОЧНАЯ ГЕРМАНИЯ

В правительственном заявлении от октября 1969 года я констатировал, что «хотя в Германии существуют два государства, они друг для друга не являются заграницей – их отношения друг с другом могут носить только особый характер».

Это явилось непременным расставанием с отжившими представлениями. Многие на это рассчитывали, но для многих это явилось неожиданностью.

Я смог предпринять этот шаг, без которого в проведении восточной политики не было бы движения вперед, только потому, что больше не ставил его на обсуждение. Конечно, важным было то, что я заручился согласием Шееля. Федеральный президент тоже был согласен. Эгон Бар считал, что не следует торопиться с заявлением, но никому, кроме меня, он не высказывал свои сомнения. Хорст Эмке, новый министр в ведомстве канцлера, успокоил меня с точки зрения конституционного права. Волнение было огромным.

Признание факта, что ГДР представляет собой второе государство на немецкой земле, и готовность к переговорам об урегулировании практических вопросов были взаимосвязаны. Это я усвоил еще будучи бургомистром Берлина. В качестве федерального канцлера я предложил переговоры без дискриминации и без предварительных условий.

Реакция руководства ГДР была неестественной. В декабре 1969 года Вальтер Ульбрихт, выступая как председатель Госсовета, направил федеральному президенту Хайнеманну проект договора, целью которого было признание ГДР в соответствии с нормами международного права и установление равноправных отношений с ФРГ. Но какие препятствия таило это предложение! Советская сторона предложила помощь – в конце концов, она не хотела излишне обременять договор с Бонном, «торги» по которому предстояли, и просигнализировала о своей готовности принять нашу точку зрения, даже если она считала наше «нет» международно-правовому признанию ГДР нелогичным. Коммюнике нельзя было понять превратно: за переговоры, не отягощенные больше никакими предварительными условиями. Мне было тактично указано, что, как я, наверно, помню, в Берлине уже в марте бывает довольно хорошая погода.

* * *

22 января 1970 года я обратился с письмом к Вилли Штофу, председателю совета министров ГДР, в котором предложил ему начать переговоры об отказе от применения силы, а также о соглашении по урегулированию практических вопросов. В этом случае предметом обмена мнениями могли бы стать и равноправные отношения. Штоф пригласил меня на февраль в Восточный Берлин. Однако из этого ничего не получилось, так как другая сторона пыталась мне предписать способ прибытия – на самолете до Восточного Берлина. Я же собирался приехать на поезде и сделать остановку в Западном Берлине. Мы искали и нашли выход, согласившись встретиться 19 марта в Эрфурте, в Тюрингии. Перед тем как сесть в поезд специального назначения, я подтвердил, что для меня политика имеет лишь один смысл: «Она должна служить людям и миру».