Изменить стиль страницы

  - Крестоносцы освобождали Гроб Господень, - не сдержалась актриса. - А кого освободили вы?

  - Россию...- усмехнулась Лариса. - Впрочем, я уже не верю в это. Раньше я верила, что у революции есть ризы. Белые ризы. Но они побурели от крови. Так много было крови... Я когда-нибудь расскажу вам... То, что не решаюсь напомнить себе. О том, как на Волге набивали ржавые баржи пленными, словно селедками - дырявую бочку, и топили эти баржи посреди реки... Мы плыли на бывшей царской яхте "Межень", и я нашла там матроску расстрелянного мальчика - царевича Алексея... И драгоценности императрицы. Запах крови так пропитал нашу яхту, что я не могла дышать. Меня тошнило от запаха крови! Но я запрещала себе думать об этом. Я выходила на палубу в парижском платье... И смотрела, как ставят на форштевень людей...

  - Зачем на форштевень? - ахнула Гаяне, едва ли знавшая, что так называется носовая часть судна.

  - Чтобы не хоронить... - торопливо и сбивчиво объясняла Лариса. - Потому что негде. Кругом вода. Пленных ставили на форштевень и расстреливали. Или просто сбрасывали в воду. И своих, которые бунтовали, тоже ставили на форштевень. Это все равно, что к стенке. Только там, на Волге, стенки не было. Только вода. Она всех и принимала, как персидскую княжну... - валькирия истерически расхохоталась.

  - Боже мой, Господи! - теперь Гаяне смотрела на Ларису с неподдельным ужасом. - Но как же вы могли? Вы же любили стихи!

  - Не только любила, но и писала... - валькирия встала за спиной Гаяне и оттуда продолжала свой страшный рассказ, чтобы не видеть укоряющих глаз собеседницы. - Я и сейчас пишу стихи. И прозу. Только то, что я пишу, нравится мне все меньше и меньше.

  - Но как же можно? Как же можно - после этого - писать? - с тоской и болью спросила Гаяне.

  - Я спрашиваю себя о другом... - пожала плечами Лариса. - Как можно после этого жить? Но вы же видите - я живу! Памятью о чудесном саде Гафиза, в котором побывала однажды. Я больше не верю в революцию, но все еще верю в стихи.

  - Бог вам судья, Лариса Михайловна, - тихо сказала Гаяне. - Помогите нашему театру - ради стихов, которые вы так любили.

  - Я помогу вам, Гаяне. - прозвучал ей в ответ растроганный голос валькирии. - Ради Гафиза. И ради "нежной девочки Лаик", которой я была когда-то.

  - Что вы будете делать теперь, Лариса Михайловна? - спросила Гаяне.

  - Уеду куда-нибудь. Может, в Германию на баррикады. Там началась революция, и так хочется, чтобы она была другой, чем наша. Без расстрелов и зверств. Как очистительный ливень.

  - Неужели вы верите, Лариса Михайловна, что такие революции бывают на свете? - тихо, почти шепотом спросила Гаяне. А вдруг кто-нибудь услышит, донесет? Они здесь одни, но все же... Даже стены порой владеют даром речи и могут доносить в ЧК.

  - Не верю, но очень хочется верить. - ответила Лариса. - Иначе я прожила свою жизнь зря. Зря рассталась с Гафизом. Зря засушила свой поэтический дар. Если только он был у меня, этот дар... Впрочем, у меня есть еще одно дело в Петрограде. Я хочу забрать в свою семью дочь Гумилева, Лену. Ее мать, Анну Энгельгардт, в любую минуту могут арестовать, как вдову расстрелянного контрреволюционера, а в нашей семье Лена будет в безопасности. Еще я хотела поговорить с Энгельгардт... и с Ахматовой, чтобы узнать о последних днях Гафиза. Я писала Ахматовой из Афганистана, она обещала меня выслушать.

  - Дай вам Бог удачи, Лариса Михайловна! - от всей души пожелала ей Гаяне. - Быть может, вы и засушили свой поэтический дар, но не убили свою душу. Я вижу, она у вас очень болит. Помогите, кому сможете, и вам многое спишется.

  - Я помогу, Гаяне, прощайте! - Лариса встала из-за стола, крепко, по-мужски, пожала актрисе руку. Теперь она снова была суровой Лерой, а не нежной Лаик. Пока "красная валькирия" шла к дверям, Гаяне перекрестила ее, словно сестру. Говорят, даже за самых страшных преступников заступается Богородица, а эта несчастная душу свою убить пыталась, но не убила. И пусть горит сейчас эта душа нестерпимой болью - в боли залог спасения... Болит - значит, живет!

Глава третья. У Анны Всея Руси

  Лариса плохо представляла себе, что такое петроградская нищета на шестой год советской власти. В Адмиралтействе, в комнатах бывшего морского министра Григоровича, под лепными потолками, среди "трофеев революции", они с Федором не думали о бедности, не почувствовали на собственной шкуре, что такое голод и холод, когда жизнь твоя зависит от полена дров и четвертинки липкого хлеба. Им не пришлось топить комнаты мебелью и книгами или поджаривать на каминной кочерге, как на вертеле, тощих крыс. В Афганистане тоже было всего вдоволь - и плодов земных, и восточной роскоши. Лариса при каждой оказии передавала родителям и брату продуктовые посылки, подкармливала голодающих друзей-поэтов, но что творилось на родине, она даже отдаленно не могла представить. Она уверяла себя, что это все ненадолго, что молодая страна Советов переживает временные трудности и скоро настанет всеобщее благоденствие и счастье. Теперь в ходу была какая-то новая политика полууступок находчивым мошенникам и торгашам, именуемая НЭПом, от которой только кучке "дорвавшихся" и было сытно. Но даже эта кучка прогуливала нажитое, словно жила последний день, и, очевидно, ничего основательного не затевала. Лариса считала такие экономические эксперименты шагом назад - в сторону самого безответственного и грабительского капитализма. При НЭПе петроградская интеллигенция так и не выбралась из черной ямы военного коммунизма, а новые халифы на час, явно не блиставшие воспитанием, привыкли относиться к ней с брезгливым презрением.

  Поэтому, собираясь в Фонтанный дом, к Ахматовой, Лариса предусмотрительно захватила с собой мешок риса - из прежних, иранских запасов. Рис тащил матросик из давних друзей, сменивший теперь широченные клеши и гордый полосатый тельник на скромную блузу рабочего и потертый картуз. Чудом уцелевший после разгрома последнего кронштадтского восстания братишка не захотел ничего рассказывать и только опасливо буркнул: "Успел слинять!". Теперь он прибился к Рейснерам - выполнял разные поручения и работу по дому, принимал скудное вознаграждение, если давали, и ходил за Ларисой, как денщик. Хорошая парочка - "недобитая флотская контра" и сбежавшая с должности полпредша! Так они и пришли к Анне Андреевне - вдвоем. Балтиец приволок рис, неловко поздоровался и тут же ушел. Он был на редкость понятливый и даже деликатный парень... Удивительно, как такие славные ребята могли в 1917-м поднимать на штыки всех, кто был им не по нраву, а на фронтах "Гражданки" топить в крови тех, на кого указал неумолимый перст революции!

   Ахматова жила во флигеле Фонтанного дома, бывшего дворца графов Шереметевых. На третьем этаже, в крошечных комнатках, похожих на монастырские кельи. Ее второй муж, ученый, исследователь древней Ассирии Вольдемар Шилейко страдал ишиасом, и Ахматова, как могла, ухаживала за ним. Она даже пыталась сама колоть дрова, беспомощно схватившись исхудавшими руками за топорище. Получалось плохо, вернее - никак. Немощный Шилейко как мог помогал супруге по хозяйству - преимущественно ценными советами. Как тут было не вспомнить уместную едкость покойного Гумилева: "Быть может, я был плохим мужем, но Шилейко - это не муж, а катастрофа!"

   Еды в доме почти не было, да и сама Анна Андреевна неприятно поразила Ларису. Осунувшаяся, бледная, да так, что сквозь призрачно-бесцветную кожу просвечивали кости, в истертом черном платье и темном набивном платке в крупные розы на угловатых плечах... Кстати, этот платок, демонстративно наброшенный ею ради гостьи, - подарок Гумилева, Лариса сразу узнала и почувствала легкий укол ревности.