- По-твоему, Федор, во всем виноваты поэты... - устало отвечала Лариса. - И даже в том, что провалился кондотьерский марш на Тегеран... Извини, Федор, но если кто и виноват в том, что бойцы позорно отступали, а потом мы спешно уносили ноги через Каспий с награбленным добром, так это ты. Скажи спасибо партии за то, что после того, как ты послал людей на смерть, а сам даже не удосужился повести их, тебя не отстранили с позором, а позволили хотя бы спасти лицо переговорами о мире. Не надо делиться со мной своими конспирологическими фантазиями. Или ты с самого начала смотрел на Персию как на источник личного обогащения?
- Тебе ли говорить про обогащение? - В глазах Раскольникова впервые за много дней вспыхнул прежний неистовый пожар. Он резко сжал запястье Ларисы, на котором поблескивал персидский браслет с "больной бирюзой" - подарок Абиха. - Сними сначала сама эту побрякушку. И давай я унесу ее и подарю... хотя бы матери нашего гостеприимного друга-эмира! Говорят, старая крыса Сераджуль любит персидские камешки!
После того памятного утреннего объяснения, когда Раскольников чуть было не застрелил жену, костер ненависти и боли, разгоревшийся в его душе, затих и замер. От ненависти и отчаяния остался только пепел - Лариса и Раскольников походили сейчас на обессиленных бойцов, которые устало отсиживались в окопах, ожидая сигнала к новой схватке. Сил на борьбу не было, общее прошлое выжжено дотла, общая жизнь разбита вдребезги - нет смысла собирать осколки. Они редко разговаривали друг с другом и спали в разных комнатах. Жили, как враги, заключившие невыгодный и неудобный мир, условия которого, тем не менее, нужно соблюдать. Но иногда - очень редко - в душе Раскольникова вспыхивал прежний огонь, который грозил испепелить их ненадежное перемирие...
Лариса с грустью глядела на браслет. Нет, она не хотела с ним расстаться: и не потому, что Рудольф Петрович Абих оставил в ее сердце сколько-нибудь заметный след, а потому что изящная персидская вещица напоминала ей о другом человеке - о Гафизе-Гумилеве, об одном его стихотворении. Лариса не знала - и не хотела знать - чьи глаза цвета "персидской бирюзы" описывал в этом стихотворении Гафиз, - Одоевцевой, Арбениной, Энгельгардт или Тумповской... Надежды на то, что Гафиз описал ее собственные глаза и улыбку, не оставалось никакой, но Лариса все равно не могла забыть эти строки... Ни в апреле 1921-го, когда они с Раскольниковым только прибыли в Афганистан, ни потом, когда она узнала о расстреле Гафиза, ни в 1922-м, когда она мучительно пыталась вырваться из Афганистана... И вот теперь, в 1923-м, когда позорный провал персидской авантюры по-прежнему тяготил Раскольникова, Лариса носила подаренный товарищем Абихом персидский браслет и в полузабытьи иногда бормотала себе под нос стихи расстрелянного в Петрограде поэта.
- Я не сниму браслет и не подарю его эмирше. - решительно заявила Лариса. - Мне дорог не он. Мне дорога память...
- О ком? - саркастически оскалился Раскольников. - Об этом длинноволосом Абихе? Ты что, изменяла мне со всем комсоставом Персармии?
- Рудольф Петрович тут не при чем, - ревность мужа к Абиху и даже к самому Льву Давидовичу - Троцкому - смешила Ларису. На деле Федор должен был прекрасно знать, что существует только один достойный ревности человек. И этот человек ушел из мира живых в солнечные Елисейские поля мертвых, или на пир богов в Валгаллу, или в христианский рай, а, может быть, просто в ров, наполненный мертвецами. Лариса не могла угадать его посмертных путей, а в христианский рай не верила с детства.
- Это память об одном стихотворении. Ты его не знаешь... В нем говорится о Персии... - пояснила она.
- Опять... - Простонал Раскольников и выпустил запястье Ларисы, чтобы не смотреть на странный зеленовато-голубой камень. Этот камень раздражал его. Как и стихи - не важно чьи. - Чьи стишата на сей раз? Белогада Гумилева или идиота Велимира? Или того юркого Мандельштама, которого ты хотела взять с нами в Афганистан?
Лариса помолчала, потом ответила с вызовом:
- Гумилева, Гафиза... Не Хлебникова и не Мандельштама. А я все равно уеду в Россию - что бы ты ни говорил...
- Езжай - к Агранову, на тюремные нары... - усмехнулся Раскольников. - Без предписания Москвы тебя тут же арестуют.
- Я знаю, Федор, - пытаясь казаться спокойной, ответила Лариса. - Но я добьюсь предписания или уеду без него...
- Ты добиваешься предписания уже второй год. - Бесцветно произнес Федор Федорович. - Как ты, не понимаешь, что без разрешения партии и Наркоминдела ты все равно останешься здесь, со мной... Нравится это тебе или нет. Так что сядем вместе, моя дорогая, и не раньше, чем понадобится Советскому государству. Или ляжем... В одну яму...
Так уже второй год заканчивались их разговоры на тему отъезда Ларисы из Афганистана. Раскольников мог успокоиться на счет жены: Москва не отпускала товарища Рейснер. Напрасно Лариса писала длинные и прочувствованные письма товарищу Троцкому, умоляя "дорогого Льва Давидовича", вырвать ее из приторного афганского варенья, напрасно сетовала на бездействие и невозможность по-настоящему послужить революции при дворе эмира Амманулы... Лариса отчаянно пыталась вырвать "предписание" на выезд, но ее, похоже, никто не желал слушать. Выход был один: бежать! Но тогда, по возвращении в Россию, Ларису, скорее всего, ждал арест. Супруга полпреда - лицо официальное, ее бегство - это не женская истерика, а дезертирство с поста. А она не могла избавиться от страха перед наказанием, который крепко держал ее за горло все эти годы.
Не так-то просто было усадить себя на колченогую табуретку подследственной... Она и так была измучена до предела - собой, мужем, обстоятельствами. Ей часто снился унылый кабинет в ЧК, она сама - на допросе. Она просыпалась от грубого следовательского окрика:
- Почему самовольно бежала из Афганистана?! Трусливо бросила место, на которое тебя поставил трудовой народ?! За такое - только высшая мера!!
Для бегства нужно было заручиться надежным покровителем, который там, в России, отстоял бы ее, вырвал из рук Агранова и его расторопных на расправу подручных. Вот если бы Лев Давидович поддержал ее, доказал, что в Москве товарищ Рейснер нужнее, там ее ждет настоящая работа, а не это дипломатическое прозябание! А после этого - только бы разузнать что-нибудь о смерти Гафиза и взять к себе его девочку - Лену... Только бы на могиле его побывать! Хотя - Лариса знала это наверняка - могилы нет, в таких случаях избегают любых примет, чтобы место не запомнилось. Словно преступники, которые боятся оставить улики... Где теперь искать этот ров, знает теперь только расстрельная команда, если сама не оказалась следующей на очереди.
Все эти сбивчивые мысли наполняли душу Ларисы страхом и сомнениями. Она боялась не смерти - с первого года Гражданки привыкла без гримасы отвращения смотреть смерти в ее обезображенное оскаленное лицо. Страшилась позора, унижения, несчастий близких. Оказаться в камере, терпеть побои и издевательства на допросах, а в перерывах - мучительно ждать неизбежного конца. И чувствовать абсурдность и ужас того, что это происходит с ней, женщиной русской революции, комиссаром Балтфлота, которая привела "Аврору" к Зимнему дворцу, а потом насмерть сражалась с белыми на Волге, Каме и Каспии! Ей пройти этот путь вместе с тысячами других безымянных и на деле случайных жертв, которых раньше она считала "врагами революции", а теперь - больше не могла?!... Быть может, это и есть возмездие? Тот, кто расстреливал, сам будет расстрелян. "Разрушающий будет раздавлен, опрокинут обломками плит...". Так писал Гафиз...
Лариса чувствовала, что истратила запас смелости, словно солдат - свое жалованье. А может быть, послушаться Федора, остаться в Афганистане: мертвому Гафизу уже ничем не поможешь, а позаботиться о его дочери и близких смогут оставшиеся в Москве мать и брат? "Валькирия революции" впервые в жизни не знала, как поступить.