Если вернуть бригады в Россию - так, чтобы "большевистская зараза" не успела коснуться их рядов, кое-что еще, возможно, удастся спасти! Но, с другой стороны, выводить на родину солдат, успевших воочию познакомиться с современными техническими достижениями войны и европейской цивилизации, господин Керенский откровенно побаивался. Что может произойти, если видевшие мощный огневой вал французской артиллерии, катавшиеся по хорошим дорогам на грузовых авто и со скрежетом откупоривавшие банки с сардинами бойцы Западного фронта вдруг окажутся на Русском фронте? Там, как известно, снаряды наперечет, хилые обозные клячи тонут в непролазной грязи, а "бравы ребятушки" в ветхих шинелях шатаются с голодухи? Как бы здесь без всякой большевистской агитации источником революционной заразы не стали Особые бригады! Словом, Керенский метался между "да" и "нет", бомбил Раппа противоречивыми указаниями, настолько пространными и путанными, что Евгений Иваныч, никогда не терявшийся в судебных прениях, разводил руками: "С ума они там все посходили, что ли? Что пишут? Не понимаю!!! Николай Степанович, голубчик, почитайте, может - вы поймете?" Гумилев сосредоточенно пускался в изучение велеречивых излияний первого республиканского правительства России и в итоге представлял Раппу "сублимированный вариант", в полной достоверности которого отнюдь не был уверен. После этого, в компании других сотрудников миссии Раппа, они отправлялись обедать в уютное кафе на улице "Пьер Шаррон", где, обыкновенно, проводили остаток дня, пока не наступал заветный вечерний час, и каждый был волен вновь пуститься в веселую круговерть французской жизни. Военный Париж, конечно, несколько растерял былую беззаботность, но все же оставался прекрасен и полон надежд. Парижанки умудрялись с присущим им одним изящным кокетством носить даже траур по гнившим на полях у Соммы и Ипра мужьям, только в глазах у них появилось чуть больше грусти. Их новые кавалеры, которым наутро было снова возвращаться на позиции, умудрялись вальсировать так же элегантно даже в тяжелых солдатских башмаках и мешковатой серо-голубой форме. Столице Франции могло не хватать натурального кофе, керосина и свежих устриц, но газовые фонари столь же ярко освещали уличную толпу, словно бросая вызов ночным налетам германских "цеппелинов". Фланирующая публика все так же заполняла по вечерам рестораны, театры и увеселительные заведения. На фоне слегка поблекшего многоцветья парижан англичане выделялись чопорностью и цветом хаки, американцы - дружелюбной развязанностью, колониальные сенегальские стрелки - яркими фесками и белозубыми улыбками на иссиня-черных физиономиях, а русские союзники - умением перепить всех остальных и боевыми наградами... Вина и орденов хватало на всех, как и смерти!
Однако с российскими Особыми бригадами во Франции происходило то же, что и остальной Российской армией, - дисциплина таяла так же стремительно, как недавно - их атакующие цепи под германским шрапнельным огнем на кровавых полях Вердена. Русская революционная эмиграция во Франции спешила "оправдаться перед товарищами на родине", взяв в оборот единственную доступную им солдатскую аудиторию: Экспедиционный корпус. Большевики-агитаторы Мануильский и Покровский сумели внедриться даже в военные госпиталя.
В письме к жене Гумилев осторожно и, по возможности, мягко сообщил, что находится в Париже, при комиссаре Раппе, для "разбора солдатских дел и недоразумений". В действительности его задача, как и задача Раппа, была предельно простой и в то же время почти невыполнимой: нужно было удержать русские бригады во Франции от бунта, остановить опасное брожение. Но, похоже, было уже поздно. Отведенные с фронта на пополнение в полевой лагерь Ля-Куртин близ Лиможа части Экспедиционного корпуса в июне 1917-го полыхнули открытым восстанием. Солдаты 1-й Особой бригады отказались подчиняться своим командирам и, по примеру России, выбрали собственную форму управления - комитет. Офицеры, по большей части, сами ушли из лагеря: поводов для возмущения хватало и у них. Один "куртинский" поручик, уже переодевшийся в потертый штатский костюм, сказал Гумилеву в парижском кафе: "Я бы и сам с удовольствием взбунтовался, да, понимаете ли, присяга, честь и все такое!".
Четырнадцать наиболее упрямых офицеров "солдатушки" "попросили" уйти - не особенно деликатно, кому поломали ребра, кому - повышибали зубы. Начальник дивизии генерал Лохвицкий поспешил вывести из лагеря 2-ю Особую и 1-ю Артиллерийскую бригады, нижние чины которых тоже начинали "шуметь помаленьку". Французские войска по требованию генерала Занкевича обложили мятежников, но действовать не спешили и выжидали. Ситуация преобрела характер томительной для всех неизвестности; так продолжалось до начала сентября. Между тем "товарищи" из Ля-Куртин, похоже, сами не до конца представляли, что им делать: протеста в их бунте было больше, чем здравого смысла. В один день они вызывали на переговоры генерала Занкевича, в другой - Лохвицкого, в третий - Раппа, а потом вдруг с улюлюканьем выставляли представителей командования из лагеря. То солдатская вольница твердо намеревалась вернуться в Россию любой ценой, то вдруг требовала послать всех обратно на фронт под командой французских офицеров, то просилась в Иностранный легион, то - в рабочие команды. У Раппа не оставалось сомнений, что по возвращении в Россию эта бригада окажет помощь большевикам. Речь уже шла не о бригаде, а нескольких тысячах отчаявшихся, озлобленных и растерянных людей, отлично умевших воевать и убивать. Генерал Занкевич, который сразу же перенес свой штаб в Ля-Куртин, бомбардировал Раппа и французское командование жесткими требованиями "усмирить забунтовавших хамов железной рукой, а зачинщиков - повесить к чертовой матери". Петроград, в своей излюбленной манере, колебался, надолго повесив над головами всех вовлеченных в события вокруг Ля-Куртин сил дамоклов меч ожидания.
Гумилев считал себя монархистом, а на самом деле - сторонником "поэтократии". "Миром должны править поэты!", - любил говорить он, а старый друг Лозинский, в ответ на это, шутя, предлагал Николаю Степановичу занять какой-нибудь престол, к примеру - абиссинский, мадакаскарский или русский. Но сейчас, когда Временное правительство, даже слабое и нежизнеспособное, оставалось единственной сомнительной защитой от грозившего охватить Россию хаоса, монархист или, вернее, "поэтократ", Гумилев решил послужить этому правительству.
Когда-то, в юношеском стихотворении, Гумилев опрометчиво заявил:
Теперь эти слова приобретали совсем другой смысл: проклятая российская смута подобралась к самым стенам Парижа, да что там - она давно проникла на парижские улицы. И едва ли удастся комиссару Раппу с его помощниками, одним из которых имел честь быть прапорщик Гумилев, остановить развитие тяжелой и запущенной болезни! Погибнуть гораздо проще... Да уж, как в воду глядел, - и с "врагами в Париже", и, очень вероятно, с "холодным трупом"... Только, видит Бог, врагов тогда он имел ввиду совсем других - германцев.
Тем не менее, комиссар Рапп не хотел, чтобы мятеж в Ля-Куртин, который до сих пор удавалось удержать от кровопролития (если не считать нескольких расквашенных офицерам носов), обернулся бойней. Гумилев был полностью согласен в этом с Евгением Ивановичем, которого в других случаях нередко упрекал за чрезмерную мягкость. Когда над мятежным лагерем в Ля-Куртин в сентябре сгустились свинцовые тучи, готовые прорваться пулеметным дождем, комиссар в последний раз отправил своего "верного оруженосца" к генералу Занкевичу.
- Езжайте, Николай Степанович, - сказал он. - Наши военные, похоже, все больше скатываются к тому, чтобы устроить там маленькую войну в большой войне. Mobilis in mobile, так сказать... Пора действовать со всей решительностью! Я настоятельнейшим образом требую от генерала Занкевича конструктивных переговоров, а от этих "куртинцев" - исполнения ультиматума! Вот письмо с полномочиями, благоволите.