Изменить стиль страницы

Какие только поезда не прошли мимо него за это время? Кто только в них не проезжал… Он пропускал особые поезда Александра III, Николая II, Столыпина, Троцкого, Деникина, Сталина, а уж об остальных сотнях особых поездов он вспоминает вскользь, с оттенком пренебрежения. Мимо него бесшумно пролетали сигарообразные пульмановские вагоны и со скрежетом ползли красные товарные коробки. В них проносились мимо него и блестящие мужи Империи и вшивое людское месиво времен гражданской войны. Шли эшелоны на японскую войну и на войну мировую. Красные ехали навстречу белым, белые — красным. "Упитанные наркомы мчались в Крым и на Кавказ, — висели на буферах несчастные граждане СССР. А теперь мимо него проходят поезда с германскими солдатами ("это уже второй раз", — философски замечает Прохоров) и впервые с румынскими и итальянскими.

В этих поездах полвека мимо Прохорова проносится история. История величественная и трагическая, жестокая и неуклонная. А он, равнодушный к ней, все поворачивает стрелку. И он, вероятно, не подумал о том, что он, маленький, никому неизвестный Прохоров, поворачивая стрелку, мог повернуть и историю. Объясняю ему свою мысль и в ответ на его проклятья по адресу коммунистов, насоливших чем-то и ему, спрашиваю полушутливо почему он не пустил особый поезд Сталина под откос?

— Да, что ж, — отвечает он, — это не наше дело. Это пусть другие делают. А наше железнодорожное дело точность любит. Уж кто там не едет, а мы должны в аккурат сделать. А потом, разве, мы знали, когда он самый-то едет? На другой день только и узнавали. Это не то, что царский поезд, — там за три дня наперед знали…

Под утро Прохоров принес даже чайку — "малость разогреться", А потом посадил меня на поезд и долго махал вслед заскорузлой рукой. Рукой, которая могла повернуть ход истории, а поворачивала только стрелку.

Запорожье, Мелитополь, Ново-Алексеевка… Поезд идет в Крым… И при этих словах я вспоминаю то, что на моем месте должен был вспомнить каждый русский человек.

Я вспоминаю Белую армию.

Не помню, кто сказал, что если бы не было Белого Движения, то это легло бы несмываемым позором на Россию. Ибо, это значило бы, что огромный народ с тысячелетней историей, блестящей интеллигенцией и доблестным офицерством, без малейшей попытки к сопротивлению, отдал себя во власть международным проходимцам. Быть может забытый автор этих слов выразил свою мысль иначе, но смысл ее был таков. И Белая армия этот позор смыла. Смыла своею кровью.

Я не вспоминаю ее сейчас в каком-либо историческом преломлении. Но сегодня, спустя двадцать три года, проезжая снова по полям, обильно политым кровью лучших ее представителей, я не могу не вспомнить те дни, которые были связаны неразрывно с нею.

Я вспоминаю нарядные толпы народа в Киеве и Одессе, дождь цветов, сыпавшихся на головы вступающих в город добровольцев, обязательный молебен на главной площади и трехцветные флаги на балконах домов. Я вспоминаю моих друзей кадет и гимназистов, марширующих в защитных гимнастерках, с разноцветными погонами, в примятых "обстрелянных" фуражках, звонкими голосами поющих:

"…Смело мы в бой пойдем
За Русь святую,
И как один прольем
Кровь молодую…"

А затем я вспоминаю те же защитные гимнастерки, с почерневшей дырочкой посередине, густо напитанные кровью. Той молодой кровью, которую они обещали пролить и которую пролили. И потом… Потом беспорядочные погрузки на пароходы, под шрапнельными очередями, в черноморских портах и уход от родных берегов, которых многим суждено было не увидеть больше никогда. В чем дело? Почему так случилось?…

— Эх, почему белые тогда не победили? Ничего бы этого не было… — говорили мне не раз теперь и в городах, и в селах.

— А почему вы их не поддержали? — вопросом на вопрос отвечал я.

— Да мы не знали, за что белые дерутся, — обычно отвечали мне.

"Глас народа — глас Божий", — говорили в старину. Они не знали за что белые боролись. Вот поэтому и шрапнельные очереди и погрузка на пароходы. В зарубежных изданиях, посвященных гражданской войне, привилось красивое выражение — "рыцари белой идеи". Оно правильно лишь наполовину. Рыцари были, а вот идеи-то — не было. "Против большевиков" это еще не идея. Народ который должен быть втянут в борьбу, должен знать не только против кого он борется, но и за что он борется. После разочарования двадцатого года, было много времени для раздумий по этому поводу. И когда настанет время снова поднимать русский народ на борьбу с большевизмом, это обстоятельство должно быть учтено как следует.

Что знают здесь о Белой армии, как ее вспоминают и какое к ней отношение? Много раз по дороге я получал ответы на эти вопросы. Белую армию здесь хорошо знают и помнят. И вспоминают ее хорошим словом с оттенком сожаления (почему не победили?). Хорошее, более чем теплое отношение и героический ореол сложились тут вокруг Белой армии. Эти чувства выросли на ненависти к большевикам и, значит, естественно вызвали духовную тягу к белым, как к их антиподу. Но есть и другое. Это тысячи невидимых родственных нитей, связывающих до сих пор многих живущих "здесь" с находящимися "там". Почти в каждом доме приходится слышать одни и те же вопросы: — "а такого-то за границей не встречали? Это мой брат…" "А не знаете ли жив такой-то? Это мой дядя…" Если миллион человек, связанных с Белым Движением, покинули когда-то родину, то это, по крайней мере, — три-четыре миллиона оставшихся тут родственников и свойственников.

Но не одни родственники и свойственники остались тут от Белого Движения. Остались тут и активные участники его и чем дальше на юг, тем чаще они встречаются. В Пскове я встретил — одного. В Киеве и Днепропетровске — около двадцати.

Как они остались? Большинство — из числа раненых и отставших во время отступления. Но встречал я и таких, кто не получив места на пароходах, прятались в горах пока им не удалось выбраться из Крыма. Свыше трех тысяч из них, после объявленной большевиками амнистии в 1921 году, сошли с гор и явились новым властям. Через несколько дней после этого, все они до одного были расстреляны на окраинах Симферополя. Очевидно, привившееся за рубежом представление о идеально проведенной крымской эвакуации нуждается в серьезных поправках.

На каком-то полустанке, не доезжая Мелитополя, в мое купе входит железнодорожник. Он садится против меня. Ему лет под пятьдесят. Широкое лицо с маленькими живыми глазами. Шрам через всю щеку делает его более суровым, чем оно должно было быть. На правой руке только три пальца. Закуриваем и разговариваем. Узнав, кто я — щурит глаза и показывает руку с тремя пальцами.

— Под Каховкой рубанули, ваши, белые. В двадцатом годе. Жарко тогда было, что и говорить!.. И он весело щурясь, рассказывает подробно, как сражался в рядах конницы Жлобы.

— Идейно воевали или по мобилизации? — спрашиваю я его.

— Идейно, — уверенно отвечает он. — Идейно, мать его растак, — вдруг неожиданно добавляет он.

— А, что так?…

Машет рукой, уже знакомым безнадежным, жестом.

— По-пустому дрались-то, вот что! Как есть по-пустому. Обернули нас коммунисты вокруг пальца. Одно слово — обманули. Вот что!..

Он выходит, где-то за Мелитополем. И на прощанье еще раз говорит:

— Кланяйтесь там вашим. Так и скажите, что по-пустому все было! Здря!..

Я обещаю передать это даже печатно, но сам думаю, что если вставлю этот эпизод, то он может показаться нарочито притянутым именно в эту главу, в которой — поезд идет в Крым. Но это же было. Вон широкая спина железнодорожника, вымазанная чем-то белым, скрылась за поворотом. А поезд трогается и идет дальше. Поезд идет — в Крым.

После Мелитополя вагон пустеет и через унылые ногайские степи я еду впервые один в купе. Уже глубокая ночь, когда поезд, замедляя ход, вползает на Чонгарский мост, а затем по узенькой полоске суши медленно переходит на полуостров. С Сиваша тянет насквозь пронизывающей сыростью. В вагоне, с выбитыми окнами и незакрывающимися дверьми, холодно как в степи.