Изменить стиль страницы

Большевики любят напоминать о том, что они дали деревне: организацию и машины. Это — вздор. И то, и другое они не дали, а приставили к деревне. И сделали они это совсем не для того, чтобы облегчить труд крестьянина, а с тем, чтобы выкачать из него возможно большее количество продуктов. Партийные активисты, присланные в деревню, не слились с трудовой колхозной семьей, а тракторы и комбайны, бороздящие колхозные поля, не стали собственностью крестьян. И то, и другое, работая в деревне, обслуживаёт отнюдь не интересы колхозников, а исключительно интересы социалистического государства.

Лучшим доказательством этого является та крайняя нищета, в которой пребывает колхозная деревня. За годы советской власти население деревень не увеличилось, а уменьшилось. Миллионы людей ушли в промышленные города, миллионы кулаков были сосланы в концлагеря. Одновременно в деревне появилась машина. Последняя увеличила производительность труда и с лихвой возместила утечку рабочих рук. Таким образом, количество производимого деревней даже увеличилось, в то время как количество деревенских потребителей заметно уменьшилось. Вывод напрашивается сам собой и говорит о том, что деревня должна стать богаче, а между тем она обнищала до крайнего предела. Почему? Да потому что колхозная деревня работает не на себя, а на социалистическое государство, которое забирает себе все плоды тяжкого деревенского труда, не давая ничего взамен за это.

Из всех языков, известных культурному человечеству, язык цифр — самый красноречивый. Если же эти цифры взяты из официальных советских источников, то они должны быть убедительными даже для матерого марксиста. Поэтому возьмем только такие цифры.

В книге "Развитие советской экономики", изданной Институтом Экономики Академии Наук СССР (Москва, 1940) говорится, что "общий доход колхозного двора от колхоза, своего подсобного хозяйства и от сторонних заработков составляет сумму в 5834 рубля в год". Эта сумма сопоставляется в книге с высчитанными Лениным в его книге "Развитие капитализма в России", — доходом середняцкого двора до революции в 350 рублей в год. Конечно, если сопоставить эти цифры, то нельзя не придти в восторг от того, как много дала советская власть русскому крестьянству. Однако, это ни что иное как статистический мираж. На 350 золотых рублей крестьянин, в дореволюционное время мог купить, скажем, ситца по существующим тогда ценам — 1207 метров, а советский колхозник на 5834 рубля* может купить (если найдет) по государственным ценам только 972 метра, т. е. примерно, в полтора раза меньше. Но дело в Том, что колхозник по государственным ценам почти ничего купить не может, ибо товара в магазинах не было, а "закрытые распределители", существовавшие в социалистическом государстве обслуживали только партийную аристократию. Таким образом, все, что необходимо было советскому колхознику он должен был покупать по "вольным ценам" на толкучке, а там он за свои 5834 рубля мог купить, в лучшем случае, — 180 метров того же ситца. Точно так же обстояло и со всеми прочими нужными ему товарами. Другими словами, покупная способность крестьянского двора или его реальный доход при советской власти, по сравнению с дореволюционным временем, уменьшился, примерно, в 7 раз.

Так говорят цифры. И теперь понятным становятся и босые люди на деревенских дорогах, рваная одежда колхозников, и отсутствие белья, посуды, мебели и прочего несложного деревенского инвентаря!

Однако, при советской власти не только уменьшился реальный доход крестьянина, но и питаться деревня стала много хуже. Об этом цифры говорят еще яснее. Ленин в той же книге ("Развитие капитализма в России") высчитал, что в 1892 году потребление среди батраков основных продуктов питания (зерновых и крупяных) равнялось — 419,3 килограмма в год на человека. Эта цифра в 1927 году падает на — 298,8 килограммов (журнал "Плановое хозяйство", № 3, 1932 г., Москва), а в 1935 году на 261,6 килограммов ("Правда" от 8 мая 1936 г., статья академика С. Г. Струмилина).

Эти цифры, взятые из источников, которые не могут вызвать никаких сомнений даже у ЦК ВКП(б), говорят о том, что советский колхозник при советской власти стал питаться почти в два раза хуже, чем питались батраки в дореволюционное время. Это тем более верно, ибо потребление других продуктов питания (жиры, мясо, картофель) за этот промежуток времени уменьшилось еще в большей пропорции.

Чем вызвано это уменьшение в питании деревни гадать не пригодится. Это явствует из доклада Сталина на 16 съезде партии в 1939 году, в котором он говорит, что в то время, как в дореволюционное время на рынок "отпускалось" 26 проц. зернового производства страны, то после коллективизации "социалистическое зерновое хозяйство" отпускает на рынок 40 процентов валового производства. Другими словами, советская власть принудила крестьян "отпускать государству" в полтора раза больше зерна, чем они это делали в дореволюционное время, а значит в той же процентной норме уменьшилось количество зерна оставляемого крестьянам для их пропитания.

За право ходить в опорках и лохмотьях, за право недоедать и каторжно работать русская деревня заплатила страшной ценой миллионов крестьян: расстрелянных, сосланных и умерших в результате неслыханного голода в 1933 году, — году коллективизации, — самом черном году среди тысяч тяжелых лет, лежащих на горбе русского труженика земли.

Передавать беседы с крестьянами? Не стоит. Это было бы повторением слов псковского мельника, беседу с которым я привел в начале моих очерков. Это было бы повторением его безыскусственной грустной исповеди, содержание которой одинаково, как для колхозников северной псковской области, так и для их собратьев с черноземных полей киевщины. Одинаковые проклятья, от одинаково обездоленных советских колхозников, раздаются под всеми широтами нашей земли. Советская власть похоронила российское крестьянство и на могильном камне высечено слово — коллективизация. Хватит ли сил у российского труженика земли сдвинуть этот гробовой камень в тот решительный день, который рано или поздно наступит? Надо думать, что — хватит. И надо верить, что день этот придет не слишком поздно.

Сахарный завод, где я гощу выстроили не большевики. Он принадлежал когда-то помещику графу Бобринскому.

— Ему принадлежал этот завод и еще четыре других, да земли имел он тысяч тридцать десятин, — говорит один из крестьян работающих на завода.

— Это же несправедливо, — говорю я, — что один человек столько имел.

— Да оно, конечно, несправедливо, — отвечает он, — а только порядок какой был! Знал человек толк в деле, хозяйство, можно сказать, цвело! И не один же он все это поедал. Тысячи народа жили при этом деле и как жили!

— А тут, — подхватывает другой, — большевики таких бобринских развели, что все пошло насмарку! Верите ли, мы работали в сахарном деле, а часто должны были ездить в Киев и там стоять в очереди за сахаром. Все забирали у нас под метелку, а куда девалось это — неизвестно. В Киеве еще сахар был, а в Белой Церкви его не было месяцами…

— Да, — вставляет третий, — дело наше сахарное — тонкое, его надо уважать.

Энергичная барышня — химичка долго водит меня по всем отделениям завода, показывая сотни чанов, кранов и трубок и я без труда убеждаюсь в том, что сахарное дело — дело тонкое. А когда она начинает сыпать десятками формул, из которых я понимаю только одну — "Аш два о", то мне становится ясно, что сахарное дело я уважаю.

Если киевляне не утеряли радушия и гостеприимства, то в киевской провинции эти качества души недалеко ушли от тех времен, когда по этим просторам безмятежно катила свои колеса знаменитая чичиковская бричка. Мне с большим трудом удается убедить моих хозяев, что в военное время, — неделя более чем достаточный срок для пребывания в гостях и в солнечный осенний полдень заводская машина доставила меня в Белую Церковь.

Милая, украинская провинция. Кажется будто вековой сон повис над ней. Белая Церковь не изменилась не только за эти двадцать пять лет, но вероятно и за последние сто. Никаких следов большевистского лозунга — "поднимем нашу провинцию" — я здесь не нашел. Несколько, бывших здесь еще до революции, двух и трехэтажных домов, стоят обуглившимися развалинами. Их сожгли большевики при отступлении. И это единственный след их четвертьвекового пребывания в этом городке.